Алексей Толстой - Том 10. Публицистика
Джип не жалел крови. Лез на кулаки. Но как Гарлей ни старался въехать ему двойным ударом, — Джип летел кубарем, вскакивал весь в кровище (вместо лица у него было теперь одно вспухшее место с дыркой), размахивал кулаками, снова падал на колени, но от нокаута увертывался. В конце девятого круга его едва сволокли в угол помоста. Облили квасцами, отмассировали.
А в зале фунты росли, лица багровели, густым дымом сигар заволакивались фонари. Весь десятый круг Джип только подставлял лопатки. Морду не давал. «Отдыхает», — с ненавистью прохрипел кто-то из зрителей. А у Гарлея разливались пятна по спине. «Гарлей, подставь нос, кровь, кровь выпусти…» — «Тише. Не мешайте работать…» — «Алло! Семьдесят фунтов за Джипа…» Много голов с возмущением обернулись на этот голос.
И на двенадцатом круге Джип снова начал попрыгивать, как будто освоился с одной дыркой, заменявшей ему на лице все остальное, и неожиданно въехал Гарлею в зубы так, что у того мотнулась голова. «Ого! Браво, Джип!»
С плотно сжатым ртом, вытянув шею, Гарлей ходил вокруг противника, обдумывая удар, весь напряженный, как кошка. Вдруг бросившись всем телом вперед, нанес молниеносный двойной удар… И промахнулся. Весь зал глухо вздохнул. Голос: «Стыдно, Гарлей!» Тогда Гарлей, видимо, потерял самообладание и принялся колотить куда ни попало. Джип пятился, увертывался. До конца круга осталась секунда, распорядитель со свистком во рту уже поднял руку. И тогда неожиданно Джип повернулся волчком на одной ноге, выбросился так, что тело его оказалось на прямой линии рук, и раздались два глухих коротких удара. Гарлей опрокинулся, взмахнул руками, упал на спину, поднял колено и застыл… Стали считать: «Раз, два, три… Десять». Гарлей лежал не шевелясь, без кровинки в лице… Голос: «Убит?..» Другой: «Похоже…»
Гарлея подняли, понесли, голова его беспомощно висела. А Джип все еще стоял, крепко держась за веревку барьера. О нем точно забыли. Еще бы, — три четверти зала осталось в дураках. Кто-то бросил ему халат, и он неловко полез вниз.
— А кто такой этот Джип? О нем совсем не было слышно.
— Да так, — какой-то рабочий из предместья.
Рубахи-парни привезли гостей в палату депутатов.
При входе их попросили расписаться гусиным пером в древней книге, окованной медью. После этого они долго шли по готическим коридорам, до потолка уставленным книжными шкафами. Провожавший их член палаты, в цилиндре, так как члены верхней палаты заседают с покрытой головой (привилегия), остановился у одного из огромных окон и, подняв брови, значительным жестом указал на паркет:
— На этом месте стоял лицом к народу король Карл I, принужденный выслушать свой смертный приговор, подписанный Кромвелем.
Вот палата лордов. Высокий зал с готическими сводами и стрельчатыми окнами, отделанный темным дубом. Кое-где на скамьях красного сафьяна дремлют лорды. В цилиндрах, сдвинутых на затылок, беседуют вполголоса. Сидит, положив руки в кружевных рукавах на колени, бритый и важный архиепископ. В глубине зала под малиновыми балдахинами — пустые троны короля и королевы. На трибуне, вернее — у длинного стола, какой-то джентельмен в пиджачке читает доклад. Он уже читает шестой час подряд скучнейшим голосом. Немудрено, что лордов мало на скамьях, — лорды дремлют.
Внизу, посреди пустого места зала, лицом к докладчику сидит на продолговатом сафьяновом ящике страшно худой старик в белом парике из шелка, падающем ему двумя волнами на грудь. На плечах его пурпуровая мантия. Он неподвижен, как статуя в паноптикуме, и похож на мумию. Это лорд-канцлер, председатель палаты. Позади него на столе лежат золотой жезл и свиток хартии вольностей (дворянства).
Сам он сидит на мешке с шерстью. Этот красный мешок считается его приходом, его владениями. Покуда он сидит на мешке, — один господь бог может стащить его с этого места. Разумеется, теперь это лишь высшая привилегия — сидеть на мешке с шерстью (некоторые из лордов также имеют эту привилегию). Шикарно, что и говорить!
Но если покопаться в истории, то скромный мешок с шерстью начнет увеличиваться в размерах, превращаться в немалую земельку, в целый уезд, в графство с великолепным замком, с разрушенными фермами и полями, запущенными под луга для тонкорунных овец. И привилегия сидеть на мешке с шерстью окажется привилегией гнать по шеям мужиков со своей земли и разводить овец, торговать шерстью.
Вот нижняя палата. Зал еще больше, — черный дуб, скамьи черной кожи. Здесь уже сидят буржуа, капиталисты, промышленники. Зал битком набит. На трибуне — небольшой полный человек с красным от напряжения бритым лицом и седыми волосами. Это — Асквит.
— Мы не вложим шпаги в ножны, покуда Германия не будет уничтожена, раздавлена…
— Хир, хир, хир! — несется по скамьям одобрение.
Но тут происходит то, что в кинотехнике называется «наплывом». Мои воспоминания мешаются, происходит сдвиг. Облачко находит на неумолимого Асквита… И снова яснее… Тот же мрачный зал со стрельчатыми окнами, те же лица на черных скамьях… Но на трибуне вместо Асквита другое лицо, — худое, хищное, неумолимое…
— Мы не вложим шпаги в ножны, покуда Советская Россия…
— Хир, хир, хир! — несется по скамьям.
Ну, и что же, на это можно ответить, вежливо, разумеется, по-парламентски, как и полагается разговаривать с просвещенными мореплавателями:
— Джентельмены, позвольте вас поздравить со взятием революционными войсками Сватоу!..
Письмо В.П. Полонскому
4 мая 1927 г.
Дорогой Вячеслав Павлович, что Вы делаете? С первых шагов Вы мне говорите, — стоп, осторожно, так нельзя выражаться. Вы хотите внушить мне страх и осторожность, и, главное, предвидение, что мой роман попадет к десятилетию Октябрьской революции. Если бы я Вас не знал, я бы мог подумать, что Вы хотите от меня романа-плаката, казенного ура-романа. Но ведь Вы именно этого и не хотите.
Нужно самым серьезным образом договориться относительно моего романа. Первое: я не только признаю революцию, — с одним таковым признанием нельзя было бы и писать роман, — я люблю ее мрачное величие, ее всемирный размах. И вот — задача моего романа, — создать это величие, этот размах во всей его сложности, во всей его трудности. Второе: мы знаем, что революция победила. Но Вы пишете, чтобы я с первых же слов ударил в литавры победы, Вы хотите, чтобы я начал с победы и затем, очевидно, показал бы растоптанных врагов. По такому плану я отказываюсь писать роман. Это будет одним из многочисленных, никого уже теперь, а в особенности молодежь, не убеждающих плакатов. Вы хотите начать роман с конца.
Мой план романа и весь его пафос в постепенном развертывании революции, в ее непомерных трудностях, в том, что горсточка питерского пролетарьята, руководимая «взрывом идей» Ленина, бросилась в кровавую кашу России, победила и организовала страну. В романе я беру живых людей со всеми их слабостями, со всей их силой, и эти живые люди делают живое дело.
В романе — чем тяжелее условия, в которых протекает революция, тем больше для нее чести.
Третье: самый стиль, дух романа. Автор на стороне этой горсти пролетарьята, отсюда пафос — окончательная победа; ленинское понимание развертывающихся событий; полный объективизм отдельных частей, то есть — ткань романа — ткань трагедии, — всегда говорить от лица действующего лица, никогда не смотреть на него со стороны.
Четвертое: в романе сталкиваются три силы — пролетарьят, руководимый партией, взволнованное, взъерошенное, отпадающее в кулацкую анархию крестьянство и интеллигенция. Она распадается на два лагеря, — одна принимает революцию, другая бешено кидается в борьбу с ней.
Пятое: я умышленно не начинаю с октябрьского переворота, — это неминуемо привело бы меня к тем фанфарам, которых я так боюсь, и дало бы неверную перспективу событий. Я начинаю с самого трудного момента, — немецкой оккупации Украины и неизвестности — как далеко зайдет она, каковы силы у врагов. Ведь тогда еще Германия была императорской. Революцию в Германии мог ждать Ленин, один почти Ленин, и Вы знаете, каково было настроение даже в головке партии. Итак, я начинаю с дикой крестьянской стихии и корниловщины. Первая книга (второй части трилогии) кончается грандиозным сражением под Екатеринодаром. Вторая книга — немцы на Украине, партизанская война. Чехословаки. Махновщина. Немецкая революция. Третья книжка — Деникин. Колчак. Парижская эмиграция. Северо-западный фронт. Революция на волоске. Четвертая книжка — победа революции. Крестьянские бунты. Кронштадт.
Вот приблизительный план. В нем основной нитью проводится мужицкая стихия. В нем город противо[по]ставляется деревне. На мелкобуржуазную стихию надевают узду.
Я вполне разделяю Ваше опасение о том, что могут говорить о Вас, как о редакторе, печатающем мой роман. В партии могут быть течения такие, которые захотят видеть в моем романе агитплакат и будут придираться к каждой строчке. Я предлагаю Вам снять с себя ответственность за мой роман. Сделать это можно многими путями. В конце концов я сам должен нести всю ответственность. Я ее не боюсь, так как я безо всякой для себя корысти люблю, — жаль, нет другого, более мощного слова, — русскую революцию. Люблю ее, как художник, как человек, как историк, как космополит, как русский, как великоросс. И уже позвольте мне говорить в моем романе, не боясь никого, не оглядываясь.