Газета День Литературы - Газета День Литературы # 157 (2009 9)
Во второй половине 50-х годов солнце империи пошло на закат. В первую очередь сами власти устали от непомерного числа вольт, излучаемого "сталинским солнцем". "Гения ограничения" заменила ограниченность. Чуткий Пастернак сразу отреагировал на этот факт стихами.
Культ личности забрызган грязью,
Но на сороковом году
Культ зла и культ однообразья
Ещё по-прежнему в ходу.
И каждый день приносит тупо,
Так что и вправду невтерпёж,
Фотографические группы
Одних свиноподобных рож.
И культ злоречья и мещанства
Ещё по-прежнему в чести,
Так что стреляются от пьянства,
Не в силах этого снести.
А потом была публикация романа, где автор свёл счёты опять-таки не с советской властью, а с вечными врагами всякого великого художника, перечисленными выше.
Свои взгляды Пастернак вложил в уста Юрия Живаго, Лары, Гордона, Евграфа, Веденяпина. И, уходя от "жанра", не скрывал этого. "Такого направления, которое представляет Веденя- пин, в ту пору в философии не было. Я передал ему собственные взгляды". Даже в уста своего антипода Антипова-Стрельникова, которого за его свирепые расправы над белыми называли Расстрельниковым, Пастернак вложил личные раздумья о причинах, почему Бог допустил большевистский террор: "Так вот, видите ли, весь этот девятнадцатый век со всеми его революциями в Париже, несколько поколений русской эмиграции, начиная с Герцена, все задуманные цареубийства, неисполненные и приведённые в исполнение, всё рабочее движение мира, весь марксизм в парламентах и университетах Европы, всю новую систему идей, новизну и быстроту умозаключений, насмешливость, всю во имя жалости выработанную вспомогательную безжалостность, всё это впитал в себя и обобщённо выразил собою Ленин, чтобы олицетворённым возмездием за всё содеянное обрушиться на старое".
Существует мнение, что Пастернак до поры до времени скрывал свои взгляды на революцию и её вождей, а при первой представившейся возможности объявил себя решительным противником всех кровавых эксцессов, что он смотрит на революцию "глазами гуманиста-интеллигента". Где смогли усмотреть в романе такой вывод?
Вот первая реакция героя на "правительственное сообщение из Петербурга об образовании Совета Народных Комиссаров, установлении в России советской власти и введении в ней диктатуры пролетариата": "Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы! Простой, без обиняков, приговор вековой несправедливости, привыкшей, чтобы ей кланялись, расшаркивались перед ней и приседали".
И далее: "Вы подумайте, какое сейчас время! И мы с вами живём в эти дни! Ведь только раз в вечность случается такая небывальщина. Подумайте: со всей России сорвало крышу, и мы всем народом очутились под открытым небом. И некому за нами подглядывать. Свобода! Настоящая, не на словах и в требованиях, а с неба свалившаяся, сверх ожидания. Свобода по нечаянности, по недоразумению, – исповедуется Живаго Ларе. – Вчера я ночной митинг наблюдал. Поразительное зрелище. Сдвинулась Русь-матушка, не стоится ей на месте, ходит не находится, говорит не наговорится. И не то чтоб говорили одни только люди. Сошлись и собеседуют звёзды и деревья, философствуют ночные цветы и митингуют каменные здания. Что-то евангельское, не правда ли? Как во времена апостолов. Помните, у Павла: "Говорите языками и пророчествуйте. Молитесь о даре истолкования".
Спустя некоторое время восторги Юрия Андреевича охлаждает его тесть: "Помнишь ночь, когда ты принёс листок с первыми декретами... это было неслыханно безоговорочно. Эта прямолинейность покоряла. Но такие вещи живут в первоначальной чистоте только в головах создателей, и то только в первый день провозглашения. Иезуитство политики на другой же день выворачивает их наизнанку. Эта философия чужда мне. Эта власть против нас. У меня не спрашивали согласия на эту ломку".
Тесть говорит языком зятя, потому что в оценках обоих героев сам автор романа. Но цитированные выше оценки касались только внешних событий, внутренняя "профессия" самого Б.Л. Пастернака, как и Юрия Живаго, остаётся неизменной: он – "доктор", его задача лечить время, при этом не хирургическими методами, но терапевтическими. В таком осознании "профессионального" долга автора – ключ к пониманию не только "Доктора Живаго", но и всего творчества Пастернака, а также выстроенной и выстраданной им жизненной линии.
Исследователи нередко рассматривают эту линию, как вынужденное сокрытие писателем своего истинного лица в эпоху Сталина, а в "Докторе Живаго" автор якобы снял маску. Но в том-то и дело, что Пастернак не носил маски, иначе не уцелел бы. Под хирургический нож Сталина попадали ловкачи виртуозные. Великим психологом был отец всех народов, видел людей насквозь. Пастернак же и в ту эпоху обезоруживал своей откровенностью.
Напрасно в дни великого совета,
Где высшей страсти отданы места,
Оставлена вакансия поэта,
Она опасна, если не пуста.
Это не из поэтического приложения к "Доктору Живаго", это опубликовано в четвёртом номере "Нового мира" за 1931 год. В том же стихотворении чуть выше Пастернак признаётся:
Иль я не знаю, что, в потёмках тычась,
Вовек не вышла б к свету темнота,
И я – урод, и счастье сотен тысяч
Не ближе мне пустого счастья ста?
И разве я не мерюсь пятилеткой,
Не падаю, не поднимаюсь с ней?
Но как мне быть с моей грудною клеткой
И с тем, что всякой косностью косней?
Так что, обещая Ольге Фрейденберг выразить в будущем романе свои взгляды "на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое", Борис Пастернак начал исповедь гораздо раньше.
Да, иногда он рисовал себя в образе затворника, который "в кашне, ладонью заслоняясь", спрашивает у детворы, "какое у нас тысячелетье на дворе", однако переделкинским анахоретом никогда не был. Всей своей жизнью и творчеством Пастернак вёл напряжённый, опасный диалог с эпохой, не будучи ни противником её, ни судьёй, скорее, как уже говорилось, – всё понима- ющим костоправом. "Доктор Живаго" подвёл итог многолетней "врачебной практике", в которую, по собственному признанию, Пастернак включал не только духовный опыт Чехова, не успевшего соприкоснуться с русскими революциями, но и опыт авторов "Двенадцати", "Хорошо", "Анны Снегиной", досыта испивших горькой революционной браги.
В письме М.П. Громову (6 апреля 1948 г.), в очередной раз говоря о тематике, хронологии, структуре задуманного романа, Пастернак затрагивает и вопрос о прототипах: "Там описы- вается жизнь одного московского круга (но захватывается также и Урал). Первая книга обнимет время от 1903 года до конца войны 1914 г. Во второй, которую я надеюсь довести до Отечественной войны, примерно так в году 1929 должен будет умереть главный герой, врач по профессии, но с очень сильным вторым творческим планом, как у врача А.П. Чехова... Этот герой должен будет представлять нечто среднее между мной, Блоком, Есениным и Маяковским, и когда я теперь пишу стихи, я их всегда пишу в тетрадь этому человеку Юрию Живаго". Уже было сказано, что в современном пастернаковедении очень часто проглядывает желание свести позицию автора романа до уровня высоколобого интеллигента, которого ужасы революции и сталинизма загнали на дачу в Переделкине, где он свято охранял свою творческую независимость. То есть видеть в Борисе Леонидовиче пусть гениального, но пугливого мещанина, осторожного дипломата, прячущего от власти своё нутро в ответ на всякого рода "неинтеллигентность". "В "Докторе Живаго" Пас- тернак взглянул на события гражданской войны с позиции "неприсоединившегося" интеллигента, – пишет один такой критик. – Живаго не принимает законы этой схватки, обрекающей народ на несчастья и лишения".
Казалось бы, Пастернак даёт основание для подобных плоских характеристик. "Когда я слышу о переделке жизни, я теряю власть над собой и впадаю в отчаяние, жизнь сама вечно себя переделывает и претворяет, она сама куда выше наших с вами тупоумных теорий", – говорит автор романа устами Юрия Живаго. И далее: "… истории никто не делает, её не видно, как нельзя увидеть, как трава растёт". Но у истории есть и другая грань, продолжает свои размышления Юрий Андреевич: "Войны, революции, цари, Робеспьеры – это её органические возбудители, её бродильные дрожжи. Революции производят люди действенные, односторонние фанатика, гении самоограничения. Они в несколько часов или дней опрокидывают старый порядок. Перевороты длятся недели, много – годы, а потом десятилетиями, веками люди поклоняются духу ограниченности, приведшего к перевороту, как святыне". В этом пассаже Пастернак не мог, конечно, назвать имя Сталина, поставил вместо него Робеспьера, но вполне понятно, кого он имел в виду под определением "гений ограничения". Которому, кстати, поклонялся в отличие от тех, кто поклоняется сегодня "духу ограниченности", накликивая новый переворот. Другому "гению самоограничения" – Ленину, посвящены такие строки в "Высокой болезни".