Журнал Русская жизнь - Гоголь (апрель 2009)
Сын Карамзина в 1836-м, как и Гоголь, живет в Париже, однако только его отцу повезло видеть Францию настоящей, в грохоте революции и в пламенном чаду свободы. Тридцатые - эпоха коррупции и процветания - зрелище не столь эффектное, характеры мелки и пошлы, всеобщая погоня за прогрессом омерзительна. «И нашел он какую-то странную пустоту даже в сердцах тех, которым не мог отказать в уваженье. И увидел он наконец, что, при всех своих блестящих чертах, при благородных порывах, при рыцарских вспышках, вся нация была что-то бледное, несовершенное, легкий водевиль, ею же порожденный».
Наконец, литература: герой «Рима» любит чтение. «Книжная литература прибегала к картинкам и типографской роскоши, чтобы ими привлечь к себе охлаждающееся внимание. Странностью неслыханных страстей, уродливостью исключений из человеческой природы силились повести и романы овладеть читателем».
Это, однако же, возмутительно. В 1830-м вышел уже «Гобсек», год спустя - «Шагреневая кожа». Когда Гоголь гуляет по книжным лавкам и берет уроки французского, словосочетание «Человеческая комедия» придумано, «Евгения Гранде» и «Отец Горио» напечатаны. А герой «Рима» все раздражается на французских писателей: «Один силился пред другим во что бы то ни стало взять верх хотя бы на одну минуту». Соревнование, вечная игра; слишком много здесь «спорта» и ловкости для литературы. Гоголь, кажется, тоже ими заражается. Не иначе как в пику «Человеческой комедии» он обращается к комедии «Божественной».
Необъяснимое, но ясное чувство: надо бежать, - наконец подкрепляется необходимостью. Героя «Рима» из опостылевшего Парижа гонит смерть отца, Гоголя - смерть Пушкина. Смерть того, кого считал главным своим читателем, - это сиротство. Приближается Пасха: Смерть и Воскресение Христово. Путь паломника они (герой и автор) прошли вместе. Им открылась Генуя, которой оба они не видели никогда; «играющая пестрота домов, церквей и дворцов на тонком небесном воздухе, блиставшем непостижимою голубизною, была единственна». «Тоска необъятная», сжиравшая души в Париже, вдруг отпустила их.
«Он вспомнил, что уже много лет не был в церкви, потерявшей свое чистое, высокое значение в тех умных землях Европы, где он был. Тихо вошел он и стал в молчании на колени у великолепных мраморных колонн и долго молился, сам не зная за что: молился, что его приняла Италия, что снизошло на него желанье молиться, что празднично было у него на душе, - и молитва эта, верно, была лучшая». Лучшая, конечно, лучшая - раз любовь была послана им за эту молитву.
Женитьба
В родном Риме Князь приводит в порядок домашние дела - и влюбляется в свой город, словно он не видел его раньше, словно никогда еще не ступала его нога по стертым римским булыжникам. «…Как старинный рыцарь, искатель приключений, он отправлялся отыскивать всякий день новых и новых чудес». «Старинный рыцарь». Паладин, путешествующий ради своей призрачной Дамы, - может быть, судьба дарует ему встречу с ней.
Гоголь прожил анахоретом и девственником. Матримониально заинтересованным романтическим барышням советовал: коли фигура нехороша - нечего мазурками баловаться. Молодящимся дамам писал: о душе пора думать. Какая уж тут женитьба, с такой-то «любезностью». «Подколесин, вылитый Подколесин, не правда ли?» - смеялись над Гоголем. Но что ему были они, смешные жеманницы, если он хранил верность самой Прекрасной Даме на свете. Что ему были они, жалкие списки французских модисток, если он видел Аннунциату.
«Это было чудо в высшей степени… Глядя на нее, становилось ясно, почему итальянские поэты и сравнивают красавиц с солнцем. Это именно было солнце, полная красота», - описана Аннунциата в повести. В письмах Гоголя теми же словами описана вся страна. «Кто был на небе, не захочет на землю», - написал он про Италию старшей Балабиной, матери своей ученицы.
Аннунциату увидел Князь «Рима» посреди веселого карнавала, - увидел, и Италия обрела в ней свое совершенное воплощение. Вся история Италии - она. Вся живопись Италии - она. «Куда ни пойдет она - уже несет с собой картину». Вот Аннунциата «спешит ввечеру к фонтану с кованой медной вазой на голове»: это рафаэлева «Станца пожара». Вот Аннунциата идет через праздник - «глубина галереи выдает ее из сумрачной темноты своей всю сверкающую, всю в блеске. Пурпурное сукно альбанского ее наряда вспыхивает, как ищерь, тронутое солнцем»: это поздний Тициан. Ее имя - часть ее дивного облика: Аннунциата, «благая весть»; великие авторы великих «Благовещений» писали с нее образ Марии.
Аннунциата неслучайно выписана в повести «альбанкой» (не путать с Албанией). В Альбано случился разговор, о котором много лет спустя вспоминали друзья Гоголя. Иванов и Иордан только что похоронили товарища, и на поминальном обеде обронено было: «Вот, вместо невесты обручился с римской Кампанией» (иностранцев неимущих иногда хоронили прямо в поле). «Значит, надо приезжать в Рим для таких похорон», - откликнулся Гоголь, и все запомнили: ага, Гоголь хочет умереть в Италии. Он имел в виду другое. Кампания - вот единственная жена, достойная гения. А кто еще? Ну не Гончарова же, в самом деле.
«Повстречав ее, останавливаются как вкопанные и щеголь миненте с цветком за шляпой, издавши невольное восклицание; и англичанин в гороховом макинтоше, показав вопросительный знак на неподвижном лице своем; и художник с вандиковой бородкой, долее всех остановившийся на одном месте…» Так безымянные персонажи Гоголя смотрели вслед еще одной героине - но только одной. В финале «Мертвых душ» тоже «остановился пораженный божьим чудом созерцатель»: это чудо - Тройка-Россия. Только движение России-Тройки - «наводящее ужас» (прямо как шаг Петра у Пушкина: лик ужасен, движенья быстры, он прекрасен). А движение Италии-Аннунциаты дарует просветление.
Просветление это в повести даже как-то нарочито списано с просветления Савла, а шутовское-карнавальное «опрощение» эпизода возвеличивает его еще больше. Даже и произнесено слово: «ослепление». Аннунциата является Князю свыше, буквально свыше, потому что снизу вверх смотрит он на нее (он как раз нагнулся подобрать свою шляпу) - и облако белой мучной пыли тут же слепит ему глаза: это шалят карнавальные «маски». «Весь белый, как снег, даже с белыми ресницами, князь побежал наскоро домой переодеться». Аннунциата потеряна в суете карнавала. Нужно найти Аннунциату. Начинается путь веры.
Путь ведет князя в трущобы - там находит он Проводника, и адские перебранки местных жителей - не лишенные, впрочем, поэтического совершенства - сопровождают их всю дорогу; судьбы и лица бесчисленных «сьоров» и их «сьор» мелькают перед нами. Похожая погоня - в «Невском проспекте»; только там герои никогда не выйдут из Ада, оттого что женщины, за которыми следуют они, - всего лишь пародия на Аннунциату.
Наконец, Князь взбирается на Гору. Оттуда, стоя рядом с San Pietro in Montorio, он смотрит на Рим. «Пред ним в чудной сияющей панораме предстал Вечный Город. Вся светлая груда домов, церквей, куполов, остроконечий сильно освещена была блеском понизившегося солнца». Тут и виллы, утопающие в садах, и прозрачные горы, «объятые фосфорическим светом», и плоский купол Пантеона. Между прочим видит Князь вдалеке и статую апостола Павла, и все величие и всю красоту Мира. Бьют пушки: карнавал окончен; поиск завершен. Аннунциата растворена в Риме, как в Райской розе.
«Боже, какой вид! Князь, объятый им, позабыл и себя, и красоту Аннунциаты, и таинственную судьбу своего народа, и все, что ни есть на свете». Данте узрел свое Девятое небо.
Скажите, эта повесть, по-вашему, не окончена?
Живые души
Птице- Тройке уступают дорогу другие народы и государства (пусть косятся, а все ж таки уступают). Перед Аннунциатой они преклоняются. Мечтатель Гоголь: оба раза воспел то, чего не было.
В XIX веке была страна не менее несчастная, чем николаевская Россия, но куда с большими основаниями являющаяся Европой. Растасканная на кусочки земля - просвещенные соседи постарались. Почти что колония - последняя колония в сердце свободного мира. Белинский на «Рим» раздражился: близорукая, мол, клевета на прогрессивную Францию. А Гоголь просто отплатил прогрессивной Европе - за Италию, за ее униженные и нищие годы. Его возлюбленная ходила в нечистых лохмотьях, а он описал ее прекрасной и гордой. Это и есть - «таинственная судьба» Италии: оставаться сияющей в падении. Улыбаться, как Джульетта Мазина, и смеяться, как Софи Лорен, даже если жизнь кончена.
Ах, как же он любил ее смех: насмешливый, страстный, искренний. Как же он хотел, чтобы мы, читатели какого-нибудь «Москвитянина», научились смеяться, как она, и улыбаться, как она. Чтобы освещать этой улыбкой путь через Ад; чтобы низменное и бессмысленное преображать этим смехом.