Борис Бурлак - Каменный пояс, 1984
— Вот-вот! — Он улыбнулся и посмотрел на меня. — На лугах был? Только честно?..
Я смутился. Он застал меня своим вопросом врасплох.
— Вижу — не был. Вот тебе задание — побывай.
И на другое утро я пошел по заданию. День был теплый, и парила, чутко дышала земля. Но через час я уже все забыл, растерялся. У меня в глазах вдруг встала такая синь, что я задохнулся. Я смотрел, смотрел и не видел. Передо мной расстилалась сплошная водная гладь, по которой зелеными зыбкими родниками разбегались шалые островки, возвышения. Что за чудо! Нет, я не ошибся: это сияли вешней водой, тянулись к небу, к веселым птицам наши луга. А птиц было много, целые тучи — и дикие утки, и чайки, даже залетели откуда-то лебеди. Я смотрел на это белое чудо-видение, и все во мне замирало и зябко сжималось: «Вот и повидал, наконец, шипунов, повстречались… А когда это было в последний раз? Наверное, в детстве было, конечно же, в детстве… И спасибо нашему председателю — он вернул те картины».
Потом в тех лугах накосили столько сена, что хватило его на план и на обязательство, и для личных коров осталось. Я сам был на одном из воскресников… Запомнилось мне, надолго осело в душу то веселое настроение — и песни, и купание в Тоболе, и особый чай на вишневых корешках и на травке. Но больше всего мне запомнилось, как радовался тогда, ликовал председатель: он и сгребал сухие валки, и подавал на зарод, он и шутил больше всех, и смеялся, он успевал везде и всем был нужен, и все его звали к себе — и чтоб стоять только с ним! И чтоб только его голос слышать!
Как я ему завидовал. И как мне хотелось еще ближе понять его и почувствовать. Но что понимать: он был точно брат всем, даже ближе брата, роднее. И кипела работа, и капал пот, и пекло прямо в голову солнце, а председатель ликовал, как мальчишка. И глаза его сверкали, и зубы, и сам он весь сверкал в глазах у людей, и всем хотелось не отстать от него, не отстать… Я не помню, как пролетел тот день, только помню, как благодарили его люди, а он мотал головой и отнекивался: «Не по адресу, не туда… Это Коля Комарских выручил ваши луга. Да еще старички помогли, наши деды. Пусть спокойно лежат в земле. Мы их дело не осрамим…»
Не осрамим и продолжим… А ведь так было вечно в крестьянстве: отец учил сына, а тот передавал эту науку дальше. И так не кончалась цепочка: как от горящей свечки негорящая загоралась, так и шли по наследству эти уроки. И вот дошли они и до нашего дня. Дошли — я уверен! Иначе бы не читал сейчас с таким выражением Андрюша: «Жил-был старик со старухой, у них был сын по имени Иван. Кормили они его, пока большой вырос, а потом и говорят: «Ну, сынок, доселева мы тебя кормили, а нынче корми ты нас до самой смерти…»
— Как все просто! — смеется старший Архипов. — А нынче корми ты нас… В этом же мудрость вся, честное слово! Мы, мол на тебя тянулись, переживали, а теперь ты нас дотягивай. А где взять эту кормежку? Да ясно же где, на земле надо работать! И чтоб с утра и дотемна. Значит, нет у младшего выбора, нет второго решения. Раз ты крестьянин, то и крестьянствуй… У меня вон тоже не было выбора. — Он задумчиво морщит лоб, потом медленно отпивает чай. Он уже как-то рассказывал, что его мать всю войну проработала на колеснике, и отец — на комбайне. Ну, а дед Капитон Филиппович — вообще вечный крестьянин.
— А подайся я куда-нибудь на завод, а то в медицинский, и было бы горе для меня, наказание…
— Почему?
— Не приняла бы душа. Как моя жена говорит, мы особые. Мы же — крестьяне! Вот отними все это… — Он махнул куда-то вправо рукой. Но я и без слов его понял.
— …Отними — и жизнь, считай, кончена. Потому порой и обидно…
— За кого?
— За нашу школу, за учителей… Вот кричим везде, призываем ребят — на фермы идите, на фермы! А в жизни что: какая-нибудь девчонка двойку получит, так сразу же и учитель стращает: «С твоими знаниями только в доярки»… А с парнями хуже того. У нас тут одному мальчишке прозвище дали — скотник Вова. Так этот Вова чуть в петлю не залез от стыда. Нет, милые, это дело не пройдет! Такие дела надо вместе: и чтобы школа, и чтобы родители… — Он отставил чашку с чаем, задумался. В окно теперь что-то легонько и лукаво постукивало — то просилась в гости весна. Завтрашний день обещал быть теплым, спокойным. И вдруг нестерпимо захотелось на улицу, куда-нибудь в поля, на дорогу. И чтоб стоять там и слушать, и слушать. Как шевелится вешняя вода, как вздыхает береза от новых дум, от предчувствий… Неужели и нынче будет пеклое лето? Неужели и нынче всем мучиться — и ей, березе, и травам, и полю?
— Как ты вынес прошлогоднюю засуху? Как поднимал настроение?
Хозяин дома посмотрел на меня удивленно, а в глазах — укор, осуждение.
— Ты б лучше не задевал мои раны. — Он покачал головой, потом улыбнулся. — Как-то лег уже перед утром и вроде сплю и не сплю. И вот по крыше застучало, затокало, а потом уж и по рамам хлестнуло — ливень! А самому запеть бы, сплясать! Ведь накануне только пшеничка в трубку пошла. Ну, думаю, вовремя! Повезло нам! И только хотел створку открыть да порадоваться — тут и сон мой долой — и открылись глаза. И сразу тошно, прямо тошнехонько — на улице-то снова парит… И так мне худо стало, прямо не знаю. Как будто обворовали меня, обвесили…
— Приснилось, значит…
Он поднял глаза на меня, и они почему-то веселые.
— Совсем как в песне, слушай… «Мне приснился шум дождя и шаги твои в тумане». Но только ни дождя тогда, ни шагов. Люда к матери уезжала, а я один тогда на ливень смотрел. Вот так, дорогой. Все бывает у нас — и миражи, и кино.
Он засмеялся. Зубы белые, снежные, а глаза — прямо синь. Я люблю, когда он смеется…
— А с настроением всяко было. Кое-кто брался и за бутылочку. Но с такими мы — беспощадно!.. А потом подвели итоги да подсчитали. Ну и повеселели маленько. А ну-ка, где главный экономист? — Он посмотрел на жену, рассмеялся. — Я и сам помню. Хоть вы, писатели, цифры не любите, но в них все…
Он замолчал и точно перевел дыхание:
— Такие вот наши дела… В прошлом году намечали продать 15 200 центнеров молока, а фактически сделали 17 225. Ну-ка! Профиль-то у нас мясной и молочный. И с мясом не подкачали. План был 3400 центнеров, а у нас вышло 3480. Правильно, Люда, я говорю?..
Жена улыбается, и в глазах тихий свет. А он опять продолжает:
— А самое главное, в животноводстве мы перешли на звеньевую систему и перераспределили обязанности. И сразу нет проблем с кадрами! Раньше у нас доярки подменяли скотников. Умаются, бедные, и с флягами, и возле кормушек. А теперь — нет! Только доят, а скотник только с кормами. Да и кормоцех свой построили…
В это время и вошла Люда с большой стеклянной банкой в руках, а там — молоко.
— Пока вы тут сидели, подсчитывали, а я уже подоила нашу доену. — Она разливает молоко по стаканам и предлагает:
— Пейте, пейте молочко, будете здоровы.
Она смотрит то на меня, то на мужа своими длинными сияющими глазами:
— Пейте, пейте, не обижайте хозяйку. А мы сами-то привыкли к парному. А вот Андрюша все время отодвигает. И Наташу с Олюшкой не заставишь…
И я беру из ее рук теплый-теплый стакан и пью молоко очень маленькими глотками, а душа опять шепчет, завидует. «Счастливые вы, счастливые… И все у вас ладится, и все на виду: и работа, и дети, и сами вы больше всех на виду. Потому и любят вас, уважают…» И мне бы встать теперь, попрощаться, но почему-то не могу, не решаюсь. И чтобы оправдать себя, опять придумываю вопрос:
— А как же ты время планируешь? Ведь день короткий, а колхоз — большой…
— А мы по солнышку живем… По-крестьянски… — Он улыбается. — А разве можно у земли по часам? Ей не делового подавай председателя, а приводи к ней влюбленного.
— Значит, у тебя нет выходных?
— Ай, молодец! Догадался! — Он смеется весело, как мальчишка. — Вот смеемся, а это ж вся моя жизнь. Недаром раньше под словом «хлебороб» подразумевали целый уклад: тут и спокойствие души, тут и вера в силу ее, в терпение. Тут и — что еще?.. — Он замолчал, потом снова заговорил: — Недаром Лев Толстой всегда думал о крестьянской работе. Да что думал! Были дни, были месяцы, когда он и жил, как крестьянин. И работал так же. И детей воспитывал в этом понятии… — Он перевел глаза на жену, и та сразу улыбнулась и закивала согласно. И он посмотрел теперь на меня уже тверже, спокойнее. Но я не дал замолчать.
— Вот ты о детях — хорошее дело… А твои кем будут — и Андрей, и Наташа, и Олюшка?
— Вырастут, сами выберут. Но полагаю, что останутся у земли. — Он покачал головой и прищурился: — Они будут лучше своих родителей. Мы не успеем — они успеют. Мне уж вон перевалило за тридцать…
— Старичок уже, старичок! — засмеялась Люда и поправила свои волосы. А во мне опять все вздрогнуло от волнения: «Счастливые вы, счастливые… Как у вас хорошо все, согласно…»
У него и с матерью, и с отцом было согласно. С десяти лет они отправили его работать на пашню. И мать наказывала: «Иди, сынок, укрепляй себя. Рыбам — вода, птицам — воздух, а нашему брату — вся колхозная работа…» И он выполнил этот наказ. С этих лет он помогал и на току, и на ферме — в родной деревне Верхней Алабуге. И после семилетки не выбирал — пошел сразу в Куртамышский сельхозтехникум. А когда наступила первая практика, то попросился в родной совхоз. А хлеба стояли в тот год наливные, богатые. Не успевали их косить, подбирать. Очень запомнилось это лето, да и как не запомнится — он работал на комбайне, который ему доверил отец.