Лев Аннинский - Ядро ореха. Распад ядра
Перед ужином она должна сделать решающий выбор. И решающий выбор за эти два часа должен сделать Гришин дядя Илларион.
Дядю выгнали с работы. За дело выгнали, за подлог. У дяди — добрая душа и кавалерийский характер. В сердцах он кладет в чемодан свою шинель времен молодости и решает, бросив все, уехать насовсем — в глубинку, чтобы «начать все сначала»; в глубинку его зовет лишенный всех постов и посланный туда на перековку Серегин. При зловещем имени Серегина окружающие приходят в ужас; дядя не должен, ни в коем случае не должен ехать с этим разоблаченным воротилой времен культа! Дядя колеблется.
Теперь, если мы совместим два этих сюжетных плана, мы получим общий рисунок пьесы. Розов умело перекрещивает обе линии; они постоянно прерывают одна другую, превращаясь в пунктир, скрещиваясь, замирая; крики дяди Иллариона все время врываются в раздумья Гриши и Верочки, а эти раздумья в свою очередь заставляют нас бросать дядю на полпути к решению. Сложением этих колебаний и создается ритм действия: мучается выбором Верочка; без видимой связи с этим носится по квартире с чемоданом дядя Илларион, поджидая Серегина, — и там и здесь должны сделать решающий выбор… и там и здесь колеблются… и там и здесь последний момент настает…
В сущности, только дети не втянуты в это колебание весов: четырнадцатилетние Иван и Иринка живут в ином ритме, они возятся с магнитофоном, влюбляются друг в друга, бьют стекла и говорят всякую чушь.
Почему так удаются Розову дети? Ведь отчаянная трудность — дети на сцене! Сколько раз, когда врывался из-за кулис очередной горластый enfantterribleили выплывало вслед за маменькой очередное серебряное облачко с постной физиономией, нам казалось, что этого не преодолеть: дети на сцене — или замаскированные взрослые, или продолжение декораций… Каким колдовством Розов вдыхает жизнь в эти ускользающие характеры? Парадокс в том, что дети у него постоянно говорят — с его точки зрения — самые чудовищные глупости, и именно поэтому они кажутся ему привлекательнее всех. Дети откровенно выдумывают себе жизнь; они крадут у взрослых готовые формулы (Иван, младший брат Гриши, хочет жить «только по правилам»!) и играют в эти формулы, как в игрушки. Так отвлеченность, наложенная на отвлеченность, дает поразительный эффект конкретности: обман уничтожает обман. А что же взрослые?
О, они не играют в формулы. И потому рядом с детьми они кажутся убийственно простодушными. Взрослые верят в формулы. Они бегают с чемоданом: ехать или не ехать?! — как будто можно, сделав выбор однажды, решить жизнь наперед. Они дискутируют о вредности рассудочных шагов с такою серьезною яростью, как будто, доказав себе эту вредность или, допустим, ответив перед — ужином Грише «да», а Валерьяну «нет», люди разом выходят из круга противоречий. Меж тем завтра же жизнь поставит им еще сотню таких же вопросов, и не будет конца бесконечным загадкам ее, как нет конца самой жизни.
Тут-то и таится основное противоречие пьесы. Ополчаясь на рассудочность, опровергая ее всем ходом сценического действия, всей нечаянной мудростью мелочей, драматург отдает ей дань в самом главном: в том, к чему он свел пьесу. Поедет или не поедет? Женится или не женится? Решайте! Серегин ждет! Валерьян ждет! Два часа на размышления! Два часа перед ужином! Увлеченные этой сдвоенной дилеммой, мы и впрямь начинаем ждать: как решат? Дядя решает остаться. Верочка говорит «да» Грише. Желания осуществляются…
Говоря о недостатках пьесы «Перед ужином», критика почти единодушно писала о том, что Розов повторяет себя: в характерах, мотивах, деталях. Это справедливое наблюдение, но причина нашей неудовлетворенности, я думаю, не в этом, не в том, что повторяет… Шолохов в «Поднятой целине» сколько угодно повторяет мотивы своих ранних «Донских рассказов», однако это нас не беспокоит, потому что «Поднятая целина» организм. И разве в «Неравном бое» Розов не повторил уже мотивов «Доброго часа» или «Поисков радости»? Тоже сколько угодно! Но «Неравный бой» достаточно целен, чтобы и повторы не казались нам повторами. Теперь же повторы бросаются в глаза, потому что организм пьесы построен на взаимоисключающих началах. Один философ считал: есть писатели, которые пишут «о чем-то», а есть — пишущие «что-то». В. Кожинов в одной из своих последних статей удачно сказал об этом: художник творит не «как в жизни», а «как жизнь». Борьба этих двух начал и сотрясает пьесу Виктора Розова: не совмещаются начала! Диспут о жизни, сколько бы верных истин он нам ни дал, сколько бы примеров, «ак в жизни, нам ни напомнил, сколько бы, наконец, он сам себя перед нами ни отрицал, — не решит всего и не заменит нам самой жизни, мудрый ход которой улавливает и воспроизводит искусство.
Кстати о диспутах. В том-то соблазнительнейшая их сила и величайшее коварство, что в наше бурное время разные увлекательные диспуты, гремящие со сцены, обладают мощной способностью волновать вас помимо и независимо от драматургического действия, и отвлечься от магической этой силы и объяснить логично, в чем же тут неправда, бывает очень трудно. Это даже не «неправда», это скорее… Помните у Алексея Толстого в «Детстве Никиты» конопатую вреднючку Аннушку, которая из-за двери слушает, как, бахвалясь друг перед другом, вдохновенно врут мальчишки, — и в самые патетические моменты бахвальства вежливо и убежденно вставляет:
— Неправдычка…
Читано было в детстве, забылось, потом мелькнуло в критике, и забылось опять, и вдруг всплыло как-то посреди спектакля, под пулеметный аккомпанемент реплик, — тихое, как вздох, молчаливое Аннушкино слово, — так, словно не в зрительном зале сидишь, стиснутый живыми людьми, а из-за двери слушаешь и объяснить ничего не можешь — только шелестит где-то в душе боязливое, глухое, непонятное и тоскливое:
— Неправдычка…
А на сцене злодей разглагольствует:
— Я из тех, кто считает, что кое-кого напрасно выпустили. Особенно именно вашего брата, писателя. Цацкаются с вами. Встречаются с вами, советуются, убеждают, выслушивают. А вы и распустили языки. Спорите, рассуждаете, лезете с советами… Вам бы показали до пятьдесят третьего года… Вас бы… в бараний рог…
Вы слышите эти речи? Кто это говорит? Прозоров из «Палаты» Алешина. Кто?? Прозоров, мразь, слякоть, который пуще всего на свете боится заиметь о чем-нибудь свое мнение! Это он, кувшинное рыло, так пламенно тут проповедует. И хоть подмывает вас, услыша на весь зал эти речи, ринуться на честный спор с негодяем, — не стоит труда. Потому что это… неправдычка. Ничего такого не считает Прозоров. Потому что он не человек, не личность, и мнения у него нет. Потому что «до пятьдесят третьего года» такой Прозоров скорей всего дрожал, и слова «бараний рог» не приходили ему в голову, а громче всех кричал он тогда о великой миссии литературы, а теперь, даже если в душе он и не понял еще, зачем стали с писателями советоваться, то вслух, наверное, проникновеннее всех радуется этому. Вы понимаете, в чем тут просчет? В имитации личности. В смешении живого и мертвого. В том, что откровенную марионетку, пустое место наряжают проповедником (в данном случае проповедником зла) и делают вид, что этот манекен — личность.
Все дело в том, что между человеческим и бесчеловечным — непереходимая грань. Вернее, перейти эту грань можно только один раз. И только в одном направлении. Помню, несколько лет назад я читал о процессе Эйхмана. Я ненавидел Эйхмана так, как можно ненавидеть патологического убийцу. Потом мне попалась его фраза: «Я не был биологическим антисемитом… Среди моих родственников есть такие, которые женились на еврейках…» Не могу передать, какое чувство охватило меня при этой фразе… С биологическим антисемитом можно спорить, его можно ненавидеть, в конце концов. Но теперь моя ненависть падала на мертвое место — я не мог понять, что передо мной, это была какая-то внечеловеческая сфера и внечеловеческая логика…
Извините мне это лирическое отступление — к нашей теме оно, к счастью, прямого отношения не имеет. Но отличать живое от мертвого в искусстве следует так же четко, как в истории. Тут есть качественная грань, и она мстит за себя художнику, если он ее не замечает.
Кто такой Серегин? У героев розовской пьесы на этот счет мнения расходятся. Неделин-старший считает, что это «зверь», который «творил беззакония». Дядя Илларион — со слов самого Серегина — говорит, что он «не по своей воле… орудием был…». Когда Серегин зловещей в своей импозантности фигурой появляется в последнем действии, чтобы совратить дядю Иллариона и увезти его с собой в тьмутаракань, — это должно убедить нас, что прав был Неделин-старший. Розов изо всех сил вдыхает в гладкую фигуру Серегина живой дух личности, чтобы можно было спросить с него перед людьми. Только… не выходит это у Розова-моралиста, — Розов-художник мешает моралисту, и Серегин, выходящий из-под пера художника, никак не дается под нравственный удар — выскальзывает, при помощи безукоризненно гладких, безукоризненно современных фраз выскальзывает! И верно, какая уж там личность: Серегин и тогда-то, когда людей мордовал, не от себя мордовал, в от имени необходимости, и теперь знает, что был тогда орудием, а главное— ни тогда, ни теперь, ни в будущем ничем иным быть не хочет.