Дмитрий Мережковский - Россия и большевизм
«Мир или меч?» На этот вопрос всей русской эмиграции, русской совести в изгнании, голос церкви ответил: «Меч». Линия соглашательства, начатая в политике, оборвалась в религии. Здесь мы снова нашли единство воли, утраченное в политике; вспомнили снова, чего бы никогда не должны забывать, — что у нас у всех одна Россия — враг один, и чуть ли не в первый раз повернулись все одним фронтом к врагу. О если бы навсегда, если бы прозрел и окреп окончательно слепой исполин!
Мы поняли, что церковь — наше спасение, наш ковчег в потопе, наш огненный столп в пустыне. «Церковь жива — жива душа моя», — могла бы сказать вся русская эмиграция.
Но мы должны понять и то, что великое дело церкви — утверждение абсолютной непримиримости — только начато и, чтобы могло быть кончено, должно избегнуть великих соблазнов.
Главный соблазн — тот, который мы только что видели: «невмешательство церкви в политику» или «отделение церкви от государства». Формула эта, найденная так называемой «просветительной» философией XVIII века, враждебной к церкви, к христианству, к религии вообще, подхвачена еще более к ним враждебной Французской революцией, от которой и получили ее в наследство современные демократии.
Соблазн ее в том, что церковью отделение от государства понимается, как освобождение от государственного ига, а советской властью, как освобождение от ига церковного. Но всякий договор, чтобы иметь смысл, должен быть обоюден: если церковь не вмешивается в политику, дела государства, то и оно не вмешивается в религию, дела церкви. Очень редко и трудно такое обоюдное соблюдение договора даже в современных, более или менее свободных, демократиях, а в советской деспотии оно совсем невозможно: «церковь Антихриста» не может не разрушать церкви Христовой; отказаться от этого значило бы для нее от себя отказаться, перестать быть собою.
Формулу «отделение церкви от государства» советская власть нашла в арсенале демократических формул и, грубо исказив ее, как все в демократии, воспользовалась ею, как оружием против церкви: потребовала от нее «невмешательства в политику», чтобы тем удобнее, вмешиваясь в религию, разрушать церковь изнутри. Ей руки связала — развязала себе. «Руки вверх!» перед грабежом и убийством — вот что значит в устах советской власти «невмешательство».
Это Патриарх Тихон испытал на себе вполне; от этого он и умер, как мученик. Умер, чтобы спасти церковь. Начал спасать, но не кончил. Чтобы церковь спасти, ей надо преодолеть соблазн, предреченный Петру-Камню: «Когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел, а когда состареешься, то прострешь руки твои, и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь» (Иоанн. 21, 18). Пленение церкви советскою властью и есть это препоясание Антихристом.
Вечный вопрос об отношении церкви к государству входит, как часть в целое, в более общий вопрос об отношении христианства к земле, к плоти, к миру. Что такое христианство, в своей глубочайшей, богооткровенной сущности, — мироотрицание или мироутверждение?
«Царствое Мое не от мира сего». Чтобы понять, что это значит, надо вспомнить, когда и кому это сказано.
«Пилат призвал Иисуса и сказал Ему: Ты царь Иудейский?
Иисус отвечал ему: от себя ли ты говоришь это или другие сказали тебе обо Мне?
Пилат отвечал: разве я Иудей? Твой народ и первосвященники предали Тебя мне; что Ты сделал?
Иисус отвечал: царство Мое не от мира сего; если бы от мира сего было царствое Мое, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан иудеями; но ныне царство Мое не отсюда» (Иоан. 18, 33–36).
Кажется, греческое γυγ определеннее, чем русское «ныне»; точнее передает его славянское «днесь» — «сегодня», «сейчас», «Царство Мое сейчас не от мира сего». Вторая, умолчанная половина мысли ясна: «Но наступит день, когда царство Мое придет в мир».
Самое важное, все определяющее слово «ныне», выпало из христианского сознания, оказалось пустым, и опустошилась вся мысль, исказилась до своей противоположности: «Царство Мое не от мира сего не только ныне, но и во веки веков». То, подлинное слово от этого, искаженного, — как небо от земли. В самом сердце христианства начался буддийский уклон: «мир, как представление», — обман; «мир, как воля», — зло. В самом сердце христианства восторжествовал — о, конечно, только на время! — «умный и страшный Дух небытия».
Все решающее «ныне» в слове Господнем о царстве христианском не услышано; но, кажется, кое-что услышал Пилат: иначе не повторил бы своего вопроса еще настойчивее, вглядываясь с удивлением в стоявшего перед ним «Царя Иудейского».
«Итак, Ты царь? — Иисус отвечал: ты говоришь, что Я Царь. Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине» (Иоанн. 18, 37).
Истина Царя Христа — Евангелие, «благая весть» о Царстве Божьем, «Да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе». Воля Божия, царство Божие — не только на небе, но и на земле. Это и значит: «Днесь царство Мое не от мира, но в мир идет».
«Мир весь во зле лежит», но мир не зло: мир Божий — создание Божие. Может ли быть земля проклята, если Бог сошел на землю? Может ли быть проклята плоть, если Слово стало Плотью? Может ли быть мир проклят, если так возлюбил Бог мир, что Сына Своего Единородного отдал за мир?
«Часть мира — политика, Полис, гражданственность — Град человеческий, основание Града Божьего. Если мир во Христе будет свят, то и эта часть мира, политика, тоже».
«Церковь вне политики»? Нет, над нею, как солнце над землей. Солнце животворит землю: так и церковь — политику. Если бы солнце ушло от земли, земля умерла бы: так умирает без церкви политика. Церковь «не вмешивается» в нее, как одна из низших взаимно враждующих сил, но господствует над ней, как высшая сила, все примиряющая и управляющая всем.
Но чтобы сделаться такою силою, церковь должна преодолеть в себе мироотрицающий, буддийский соблазн. Когда мы молимся: «да будет воля Твоя и на земле, как на небе», смысл неба нам ясен, но темен смысл земли. Жива и действенна в христианстве только небесная динамика, а земная — почти мертва. Правда о небе слышится в нем, как трубный глас, а правда о земле, как замирающий шепот. Царство Божье на небе, а на земле царство дьявола: так поняли — так сделали.
«Положение русского благочестья в настоящее время чрезвычайно; для всего христианства наступает пора не только словом, в учении, но и делом показать, что в церкви заключается не один загробный идеал; наступает время открыть сокровенную в христианстве правду о земле». Это не я говорю, — это говорил двадцать шесть лет назад Валентин Александрович Тернавцев, православнейший из православных, церковник из церковников, русский пророк, почти неведомый, но не меньший, чем Вл. Соловьев и Чаадаев.
«Отсутствие религиозно-социальных идеалов у церкви есть главная причина безвыходности ее положения. Скованная извне худшими и тягостнейшими формами приказно-бюрократических порядков (самодержавия), церковь бессильна справиться и со своими внутренними задачами. Все старания ее разбиваются о безземность ее основного учительского направления. В положении, исторически унаследованном церковью от прошлого, невозможны никакие улучшения, без веры в богозаветную положительную цену общественного дела… Здесь для русской церкви открывается, наконец, возможность выхода „на широту земли“, из поместной, удушающей тесноты — на великий простор мирового служения». — «Религиозное учение о государстве, о светской власти, общественное спасение во Христе, — вот о чем свидетельствовать теперь наступает время. Это должно совершиться „в устроение полноты времен“, дабы, по слову Апостола, „все небесное и земное соединить под главою Христом“. Это и будет началом религиозно-общественного возрождения России» («Новый путь», № 1. 1902).
Это было сказано в Религиозно-Философском Собрании 29 ноября 1901 года. Председателем Собрания был тогдашний епископ Ямбургский, нынешний митрополит Нижегородский, Сергий, «заместитель местоблюстителя патриаршего престола».
Помню, как сейчас, лицо его, круглое, мягкое, бледное, еще молодое, но уже старообразное, как бы старушечье: такие лица бывают у молодых ученых монахов-академиков; помню бледные глаза его, с чуть-чуть насмешливым взором из-под очков; но особенно помню его улыбку. Я все хотел и не мог понять, что в этой кроткой улыбке, «не от мира сего», такое далекое, чуждое, почти страшное.
Наши собрания происходили в зале Географического общества на Фонтанке у Чернышева моста. В углу залы стояло закутанное темным коленкором, гигантское изваяние Будды, привезенное кем-то в дар Обществу, из глубин Тибета. Как-то раз мы отдернули коленкор и заглянули в золотое лицо: на плоских губах его была та же кроткая улыбка, «не от мира сего», как у еп. Сергия, — и вдруг я понял.