Лев Аннинский - Обрученные с идеей (О повести "Как закалялась сталь" Николая Островского)
Писательское зрение Островского исключает этот аспект. Он не увидел бы, как герой раскачивает лампу головой тросто так, от нечего делать, оттого что надо куда-то деть себя. Островский просто не разглядел бы этого: он дал бы общий контур, сказал бы: «На этот раз победило примитивное, звериное» или пороту:
«Митяй!.. Ты дичаешь?» Корчагин весь в своей идее, всецело и безмерно. Он не знает других измерений. Другие измерения — просто дичь.
Что же такое повесть В. Кина? Это блестящая литература, но это литература «обыкновенная»: в том смысле, что она ищет меру, ищет равнодействующую между силой духа и силой плоти. Литература обыкновенно и наблюдает эту борьбу с точки зрения человеческой («слишком человеческкой», — повторил бы тут известный немецкий философ); трагедия Григория Мелехова — одна из вершин художественной мысли ХХ века — есть трагедия живого человеческого существа, попытавшегося сопротивляться новой исторической логике и изломанного в этой схватке.
Уникальность судьбы Павла Корчагина и уникальность Островского в мировой литературе заключается в том что его повесть всецело содержит себя внутри этой новой исторической логики. Это не трагедия плоти сопротивлятющейся духу, — плоть тут побеждена бесповоротно — это трагедия духа, задавившего плоть.
Последний акт трагедии Корчагина — величественнее «бумажного героизма самоубийц: самоубийцы действуют по правилам старой драмы, Корчагин знамение новой».
Исторически страшным, костоломным концом все это обернулось: бойцам, которые в свое время были готовы сломать шею старому миру, ломали шеи деловитые профессионалы из ведомства Ягоды — Ежова (среди которых, впрочем, достаточно было и чистых фанатиков). Безотказный «винтик» заменял повсюду «обывателя» старой жизни. Вряд ли логика разворачивашейся драмы была ясна самим ее участникам: «винтики тоже были из стали — из той самой, которая закалялась на раздутом мировом пожаре; по уж одно было ясно: добром им не кончить, тихой старости не видать».
Страшно подумать, что было бы с Островским, не умри он своей смертью в 1936 году, или, рискну добавить, не прикрой его судьба болезнью, а потом и славой.
Не ходя далеко, — вот судьбы людей его типа, комсомольских вожаков 20-х и 30-х годов. Если брать только высший эшелон, — все подряд идут под расстрел: Шацкин, Смородин, Чаплин, Косарев… Только Мильчаков и уцелел лагерем «отделался». Нет, этот тип плохо уживался с эпохой беспрекословной консолидации — тип борца, сжигаемого внутренним пламенем.
Что могла сделать с Островским эпоха победившего «культа личности», от которой он ушел в смерть?
Задним числом отполировать до школьной бесспорности. Оскопить, отгладить до степени «обязательного образца», муми-фицировать, обернувши страшным смылом неосторожное кольцовское слово. В статье Кольцова именно это слово: «мумия» — покоробило Островского, и правильно: вот уж в ком не было ничего музейного!
Сделать из него нечто музейное, казенное можно было только задним числом, за чертой гроба. Живой он не вписался бы в ситуацию 1937 года, как не вписались самые честные люди того, косаревского племени. Так или иначе, конец был неизбежен, и воистину в декабре 1936-го Островский умер «вовремя»; он не переступил линии 1937 года — тридцатидвухлетний «молодой писатель», «старик», успевший помахать саблей в открытой драке.
Он шутил: «В первый период я был здоров, во второй период действительно тяжело болен, а в третий — тоже болен, пожалуй, но с точки зрения разбирающихся в медицине».
Третий период — развязка, завершение судьбы, ее конечный смысл.
Удивительно: юноша Островский страшно серьезен, углублен в себя. Улыбка, усмешка, манера шутить проявляются у него потом, когда он становится знаменитым писателем и лежит недвижно в постели. Белозубая усмешка кажется визитерам поразительной в обескровленном лице.
Пока всепоглощающая идея могла встретиться в его теле с низкой логикой плоти, он мрачно вглядывался в себя, словно ждал от этой плоти подвоха. Когда же болезнь отсекла в нем все, кроме верности идее, — тогда улыбка счастья осветила его лицо.
В судьбе его — великая и завершенная драма; жизнь, прошедшая под знаком служения высшей цели; такая жизнь предполагает жажду увековечения, жажду скрижалей: это в истоке.
Изнутри же — он просто ищет оружие. Он хватается за перо, как за новую саблю: буду рубать другой саблей. Это — жизнезамена. Он догадывается:
«Милый Петя!.. Я всеми силами стараюсь найти какое-либо моральное питание, чтобы чертовски нищую жизнь хоть немного наполнить содержанием, ибо иначе, ты меня поймешь, Петя, нельзя оправдать саму жизнь…»
И — тому же П. Новикову, через два года, в 1930-м:
«У меня есть план, имеющий целью наполнить жизнь содержанием, необходимым для оправдания самой жизни. План этот очень трудный и сложный… Кратко: это касается меня, литературы, издательства „Молодая гвардия“…»
Борьба возобновляется. В этой борьбе Корчагин еще раз побеждает себя: свой недуг, свою неопытность, свою старую робость перед таинством книгописания.
«Победа!» — таким мотивом кончается «Как закалялась сталь». Это не просто победа начинающего литератора. Больше, неизмеримо больше! Е. П. Пешкова вспоминает реакцию А. М. Горького на появление повести о Корчагине. От патриарха литературы ждут профессионального литературно-критического разбора достоинств и недостатков молодого автора. Но Горький сразу переходит на другой словарь. Какое торжество духа над телом! — восклицает он.
Горький не увидел финала — финал не был написан, он был прожит Островским.
Смерть его — последняя глава повести, последняя точка в его судьбе.
Смерти он не боится, он с ней на «ты». Он как-то и не думает о ней как о смерти. Он разговаривает о ней с докторами слишком деловито: «Я сознаю свое состояние, я твердо знаю, что я вас больше ничем не порадую… А жаль!»
Он жалеет, что умрет, но — не боится. Он даже ведет репортаж, от которого, наверное, у докторов перехватывает дыхание.
Жене: «Не волнуйся, это еще не то, о чем все думают…» Потом; «Дело гиблое..»
Потом: «Держится ли Мадрид?.. Молодцы ребята!.. А меня, кажется, громят…»
Тело его умирает, а в мыслях он далеко, в республиканской Испании: говорит речь на площади осажденного Мадрида, организует наступление, разрабатывает до мельчайших подробностей тайный захват франкистского дредноута… революцию в Китае…
Почувствовав конец, подзывает жену:
— То, что я скажу тебе сейчас, вероятно, будет моей последней связной речью…
Жизнь я прожил неплохо… Все брал сам, в руки ничего не давалось легко, но я боролся и, ты сама знаешь, побежденным не был… Учебы не бросай. Без нее не сможешь расти. Помни о наших матерях; старушки наши всю жизнь в заботах о нас провели… Мы им столько должны!.. А отдать ничего не успели. Береги их…
Теряет сознание. Очнувшись, спрашивает:
— Я стонал?
— Нет.
— Видишь! — говорит торжествующе. — Смерть ко мне подошла вплотную, но я ей не поддаюсь. Смерть не страшна мне!
Снова теряет сознание. Очнувшись, опять:
— Я стонал?
— Нет.
— Это хорошо. Значит, смерть не может меня пересилить.
Последним усилием угасающей воли он сожалеет:
— Я в таком большом долгу перед молодежью…
Смерть наступает 22 декабря 1936 года.
Его судьба словно очищена от случайного. Она удивительно точно выявляет свой смысл, удивительно ясно воплощена. Его судьба содержит в себе великий исторический урок.
Такой жизни естественно прогреметь на весь мир. Нужно только записать ее — так, как она прожита: вихрем, скачками, стальной спиралью.
От боли он ломал карандаши и разбрасывал по полу листы с каракулями. Утром их подбирали. Ближним чутьем он ждал трудностей: боялся редакторов, боялся издателей, боялся литературных критиков.
Дальним чутьем знал другое: мир должен получить такую книгу. Он писал на дрянной бумаге, по ночам, водя слабеющей рукой по самодельному транспаранту.
Эта нить уже не могла оборваться, хотя иногда и едва держалась под шквалами времени.
Первый вариант повести «Как закалялась сталь» утерян почтой…
1996, 1988, 1997
Примечания
1
«Навряд ли „Рожденные бурей“ будут иметь такое значение, какое имела „Как закалялась сталь“», — сказал Н. Островский тому же С. Родману из «Ньюс Кроникл». И это сказано тотчас по окончании «Рожденных бурей»!
2
А. Фадеев писал Островскому, что в повести мало «объемности», мало чувства пространства. «Этого у тебя не хватает; порой кажется, что люди действуют в безвоздушном пространстве». Фадеев считал это недостатком, равно как и то, что многочисленные герои Островского не налиты «плотью».