Павел Нерлер - Con amore. Этюды о Мандельштаме
3
Образ звучащего времени был хорошо понятен современникам. Недаром в статье «Крушение гуманизма» (1919) А. Блок призывал сограждан «слушать музыку революции», а Гумилев назвал группу своих учеников студией «Звучащая раковина». В письме от 20 октября 1911 года Андрей Белый писал Блоку: «…Но сквозь весь шум городской и деревенскую задумчивость все слышней и слышней движение грядущих рас. Будет, будет день, и народы, бросив занятия, бросятся друг друга уничтожать. Все личное, все житейски пустое как-то умолкает в моей душе перед этой картиной; и я, прислушиваясь к шуму времени, глух решительно ко всему»72.
Мандельштам, конечно же, не знал этого письма и свой образ почерпнул из первоисточника – из жизни, из грозно нарастающего из-под земли гула истории. Но какой же, однако, смелостью, если не сказать дерзостью, надо обладать, чтобы в тридцатитрехлетнем возрасте сесть за «мемуары» да еще и назвать их – «Шум времени»!
Впрочем, заглавие пришло не сразу; сначала было «Записки» – название столь же скромное, сколь и неопределенное, и лишь летом 1924 года «из мелькавших названий» он остановился на «Шуме времени», оставив «Записки» для подзаголовка, от которого позднее и вовсе отказался 73.
«Шум времени» был написан, точнее, надиктован жене – чуть ли не залпом, на одном дыхании, за полтора осенних месяца (сентябрь и начало октября), прожитых в санатории ЦЕКУБУ в Гаспре. Лишь несколько последних глав – скорее всего, начиная с «Комиссаржевской», – были дописаны позднее, летом или даже осенью 1924 года, в Ленинграде, в квартирке на Большой Морской74.
Надо сказать, что сама идея «Шума времени», по свидетельству Н.Я. Мандельштам, принадлежит не автору, а Исаю Лежнёву – небезызвестному редактору «России», первоиздателю булгаковской «Белой гвардии» и прообразу Макара Рвацкого в «Театральном романе». Лежневу, по-видимому, хотелось чего-нибудь «шагаловского» – историю еврейского вундеркинда из забытого богом местечка, и детские впечатления столичного мальчика вызвали в нем горькое разочарование. «Бо΄льшего», как выяснилось, ждали от Мандельштама и в «Звезде», и в «Красной нови», и в Госиздате, и в кооперативных издательствах «Узел», «Круг» и «Ленинград» – «все отказывались печатать эту штуку, лишенную фабулы и сюжета, классового подхода и общественного значения»75.
Заинтересовался ею один лишь Георгий Блок, работавший в издательстве «Время», в котором в апреле 1925 года, минуя журнальную стадию, первая «большая» проза. Осипа Мандельштама вышла в свет тиражом 3 000 экземпляров. Под одной обложкой с ней – и безо всякого разделения – вышла и «вторая» проза – главки, посвященные Феодосии 1919 – 1920-х годов76. В издательском каталоге «Времени» за май 1925 года сохранилась рекламная аннотация «Шума времени», составленная, кажется, если не при участии, то с ведома автора: «Это беллетристика, но вместе с тем и больше, чем беллетристика, – это сама действительность, никакими произвольными вымыслами не искаженная. Тема книги – 90-е года прошлого столетия и начало ХХ века, в том виде и в том районе, в каком охватывал их петербургский уроженец. Книга Мандельштама тем и замечательна, что она исчерпывает эпоху»77.
Вот так – не больше и не меньше – «исчерпывает эпоху»!
После выхода книги во «Времени» Мандельштам намеревался переиздать ее, возможно, с дополнениями, в другом издательстве – в частности, в «Круге»: в феврале 1926 года в этой связи он разыскивал А.Н. Тихонова-Сереброва78. Но вплоть до выхода в 1928 году книжного издания «Египетской марки» это ему не удавалось, если не считать перепечатки 3 февраля 1926 года трех наиболее «революционных» главок – «Тенишевское училище», «Сергей Иваныч» и «Эрфуртская программа» (и едва ли с согласия или ведома автора!) – в парижской эмигрантской газете «Дни».
Откликов на «Шум времени» было множество, реакция была в высшей степени неоднозначной.
Первым (еще в апреле!) отозвался Абрам Лежнев. Мандельштам удивил его тем, что оказался «прекрасным прозаиком, мастером тонкого, богатого и точного стиля, несколько французской складки, доходящего иногда до той степени изысканной и выразительной простоты, которая заставляет вспоминать Анатоля Франса. Правда, он иногда напоминает и Эренбурга, но лишен банальности последнего. Его фраза сгибается под тяжестью литературной культуры и традиции. Вместе с тем образы его своеобразны и контрастны, а сравнения неожиданно-верны. Он сшибает эпитеты лбами, как это советует делать Анатоль Франс…». При этом, продолжает критик, «многое в книге Мандельштама не своевременно, не современно – не потому, что говорится в ней о прошлом, об ушедших людях, а потому, что чувствуется комнатное, кабинетное восприятие жизни, – и от этой несовременности не спасает самый лучший стиль. Иногда его характеристики раздражают своей барски-эстетской поверхностностью. Но справедливость требует добавить, что таких меньшинство. “Комнатные” главы компенсируются – и даже с избытком – материалом, имеющим определенный общественно-исторический интерес. Характеристики 80-х и 90-х годов и периода реакции сделаны хотя и односторонне, но очень остроумно и во многом несомненно верны…»79.
Молодой прозаик Геннадий Фиш назвал свою рецензию «Дирижер Галкин в центре мира»: «Автобиографические импрессионистические зарисовки одного из лидеров акмеизма – уже ушедшего в историю русской литературы, кроме историко-литературного и просто литературного, приобретают некое социальное значение. Ощущение вещи и слова – одно из оставшихся в литературе достижений акмеизма – ясно проступает в каждой фразе. Скупо выбирая эпитеты – как мастер, – Мандельштам пользуется только полновесными несколькими словами давая яркую картину, где отчетливо видна “каждая вещь”, цвет и аромат ее… Книга эта является документом мироощущения литературного направления “акмеизма”, автобиографией “акмеизма”; подобно тому, как “Письма о русской поэзии” Н. Гумилева – критическое знамя акмеизма – его литературная позиция…»80.
Совершенно иначе воспринял и оценил «Шум времени» пушкинист Николай Лернер: «Автор – известный поэт – рассказывает о сравнительно недавнем прошлом, – даже самые ранние его воспоминания не заходят глубже 20 – 25 лет до революции, но его ухо умело прислушаться даже к самому тихому, как в раковине, “шуму времени”, и в относящейся к этой эпохе мемуарной литературе едва ли найдется много таких – интересных и талантливых страниц. С щемящей тоскою и не без презрения описывает Мандельштам ту двойную безбытность, еврейскую и русско-интеллигентскую, из которой он вышел… Тот “хаос иудейский”, который так тяжело, так болезненно переживает он в своих воспоминаниях, вошел какой-то далеко не безразличной функцией в историю России, но мало кем до сих пор был так отчетливо определен. Мы подавлены громадой идейных обобщений и обилием исторических фактов, но у нас крайне редки психологические документы, в которых полно и ярко запечатлены настроения той или иной эпохи. К таким произведениям принадлежат и “Былое и думы” Герцена, “История моего современника” Короленко, воспоминания Овсянико-Куликовского. К этому роду относятся и мемуары О. Мандельштама, написанные горячо, нервно, с лирическим воодушевлением, – жаль, что кое-где не без вычур (кто-то глядит на едущий по улице фаэтон с изумлением, “словно везли в гору еще не бывший в употреблении рычаг Архимеда”, – для чего это кривлянье?). Историк предреволюционной России в этой книжке многое ощутит живо и сильно»81.
С той же серьезностью отнеслись к «Шуму времени» и рецензенты эмигрантского круга. И в первую очередь Владимир Вейдле: «…Его проза похожа на стихи, и чем она ближе к его стихам, тем это лучше для нее, тем меньше она может бояться иногда ей угрожающей пустоты. Хоть его первые прозаические опыты (ни в чем не уступающие последним) и современны “Камню”, все же прозаик в нем не перестает учиться у поэта. Там, где они соперничают, побеждает всегда поэт.
И дворники в тяжелых шубахНа деревянных лавках спят
лучше, чем “Неуклюжие дворники, медведи в бляхах, дремали у ворот”. Но проза достигает часто великолепной переполненности стиха… Его проза точно так же стремится к самозаключенной фразе, не нуждающейся по существу ни в каком дальнейшем окружении… Если в чем-нибудь ее упрекнуть, так это в том, что так легко поставить в вину и стихотворцу Мандельштаму: в риторике. <…> Качества его стиля суть качества его мира. Его видение порфироносно, даже если это видение нищеты. Вселенная представляется ему в виде какой-то царственной декорации <…>: “Даже смерть мне явилась впервые в совершенно неестественно пышном парадном виде”. Вот почему его риторика нечто более глубокое, чем стилистическая манера; вот почему мы принимаем то, что он теперь снова нам дает: искусство, похожее на рассыпавшееся ожерелье, – но из жемчужин одной воды»82.