Артем Боровик - Спрятанная война
Ветер все крепчал, норовя столкнуть нас на обочину.
– Вот ведь метет, стерва! – ругнулся лейтенант в адрес вьюги. – И кто это вздумал выводить войска в феврале?!
Сколько техники уже угробили…
Он сдвинул вязаную шапочку, показав широколобое лицо с глубоко всаженными черными глазами.
– Как Россия войну ведет, – лейтенант провел ладонью по заиндевевшим бровям и ресницам, – так зима лютая. Не пойму только, кому больше не везет – «духам» или нам.
Им-то ведь тоже несладко приходится… Все тропы в горах позавалило снегом, связь между отрядами нарушена… Ты с ушаковской заставы?
– Да.
– А где же сам комбат?
– Поехал к чайхане. Часовой доложил ему, что три десантника трясут там дукан. Он помчал разбираться, прихватив командира роты Зауличного. Десантникам понравилась гонконговская парфюмерия и магнитофонные кассеты.
– Десантура свое дело знает! – улыбнулся лейтенант.
Пройдя еще метров семьсот, мы увидели человек пять солдат и одного капитана, демонтировавших самодельный памятник на обочине дороги. Год тому назад здесь погиб механик-водитель бронетранспортера, и однополчане поставили в память о нем железную пирамиду с пягиконечной звездой на вершине.
– Уж месяца три, как поступил приказ от Громова, – объяснил лейтенант, – вывозить всю советскую символику, снимать с дорог памятники павшим… Чтобы, когда армия уйдет, «духи» не издевались, не глумились над памятью.
Двое солдат лопатками и монтировкой долбили промерзлую, захрясшую от зимы и времени землю, тщась выковырять из нее проржавевшее железо. Рядом нервно урчал КамАЗ. Кузов его был забит чахлыми плакатами с радостными призывами и лозунгами.
Капитан, то и дело переступавший с ноги на ногу от холода, вытащил из кузова почерневший тесаный шест с приколоченным к нему фанерным щитом и, надломив его ударом сапога, бросил в вянувший костер. Пламя принялось прожорливо облизывать сухую древесину, с треском корежить многослойный фанерный лист, гласивший, что «…зм – наше знамя!»: кусок щита был отколот.
Я сел на корточки, вытянув руки к костру. Лейтенант уперся ногой в полыхавшее бревно: от толстой подошвы с шипением потянулись вверх струйки дыма.
– Ух, благодать какая, – промурлыкал он. – Я уж думал, пальцы на ногах отвалятся… В Союзе и то теплей.
– Давно вернулся? – Я прикурил от лучины.
– С неделю.
– Отпуск?
– Сопровождал «двухсотый груз»[20].
– Куда?
– Под Ташкент.
– Домой успел съездить?
– Да. Дали четырнадцать суток. Но долго проторчал в Баграме: самолеты не садились из-за погоды. Потом добрались-таки до Кабула – перед самым Новым годом. В тамошнем морге холодильники, как на мясокомбинате. Сидели несколько дней подряд в обшарпанной комнатушке инфекционного госпиталя – рядом с моргом, где и встретили Новый год. Труп положили в цинк, запаяли. Цинк – в деревянный гроб, а гроб и фуражку – в транспортировочный ящик. В цинке оставили окошко: труп не был изуродован.
Лейтенант несколько минут помолчал, следя глазами за хаотичным танцем огня. Пододвинул левый сапог ближе к костру: правый был окутан прогорклым сырым дымком.
– Говорят, – медленно продолжил он, тасуя в голове недавнее прошлое, – как встретишь Новый год, таким он и будет. Я встретил в кабульском морге. Не успел вернуться сюда из Ташкента, получил похоронку из Союза – брата в драке убили…
Лейтенант отчаянно глянул навстречу ветру и тут же зажмурился от попавших в глаза колких снежинок.
– Я, – сказал он с деланным равнодушием в голосе, – на войне выжил, а он там не смог. Так-то.
– Ездил далеко от Ташкента?
– Нет. Прилетел, передал военкому дипломат солдата, свидетельство о смерти, справку о денежной компенсации, закрытый военный билет. Военком поехал сообщать родителям, прихватив с собой «Скорую»: У отца сердце шалило…
Мать на похоронах выла. Отец рвал на себе остатки волос:
«Как допустили?! Как допустили?!» На меня смотрел, словно я сына его убил. Родня обступила, что-то на своем быстро-быстро говорила… Я спросил военкома: что им надо? Спрашивают, ответил он, зачем черный груз привез? Он меня побыстрее в аэропорт отвез: бывали случаи, когда сопровождавших забрасывали камнями… Обстановка накаленная.
Только что показали «Маленькую Веру» – народ побил окна в кинотеатре. А тут еще этот гроб…
Несколько афганцев с автоматами подошли к костру, стали выменивать у солдат таблетки стрептоцида на сигареты.
– Фирменные «духи», – лейтенант с улыбкой глянул на них.
– А есть риск, что эти самые «духи» вдруг откроют огонь?
– Да нет, – махнул он рукой, – по всей дороге идет массовое братание в виде торговли. Воевать ни у кого нет охоты…
Памятник все не давался. Один из солдат предложил подорвать его, но капитан категорически отказался. Он приказал водителю развернуть машину и ковырнуть железную пирамиду бампером.
Памятник сопротивлялся, словно под землей в него вцепился мертвыми руками убитый механик-водитель. Невнятную, но горькую тоску нагонял вид этой битвы пяти живых с одним мертвым.
Бампер прошел в нескольких сантиметрах над звездой.
– Ну, что ты тянешь?! – орал в мегафон капитан. – Наезжай! Цепляй его осью!
КамАЗ медленно наехал на пирамиду, металл отчаянно заскрежетал. Когда машина отошла, я опять увидел памятник: он чуть покосился, но не упал. Погнутая звезда валялась рядом.
– Давай еще! Ну? – кричал в мегафон капитан, стараясь переорать рев двигателя, «Давай еще! Ну?» – вторило ему эхо в горах.
Один из солдат разбежался и обеими ногами прыгнул на пирамиду.
Та выстояла, металлически охнув.
– Ну, это ни к чему, – сказал лейтенант. – Ногами не надо.
Капитан зло глянул в нашу сторону.
КамАЗ развернулся и зашел по-новой. Через минуту все было кончено: памятник лежал поверженный.
Мертвый солдат проиграл опять.
Лейтенант и я двинулись дальше. Оставалось еще тысячи две метров до того места, где утром сошла лавина и снесла бронетранспортер. Дорога была забита тылами баграмской дивизии. Машины стояли впритык друг к другу. Двигатели работали. Лед и асфальт под ногами мелко дрожали. Выхлопная гарь, мешаясь с пургой, клубилась над дорогой. Дышать было нечем. Лейтенант опустил на нос шерстяную вязанку. Я достал из бушлата грязный платок, сложил его вчетверо и прижал ко рту, используя как противогаз.
Прячась от удушливых выхлопов, мы всякий раз перебегали на ту сторону дороги, откуда дул ветер. Солнце из послед них сил пробивалось сквозь небесную мглу, вьюгу и гарь, словно сознание человека, получившего сильную контузию.
– Вчера пропал без вести солдат! – крикнул лейтенант, когда мы приблизились к сползшей с гор лавине.
– Где?
– По ту сторону Саланга. Близ озера!
– «…близ озера!» – подтвердило эхо.
– Говорят, ушел вместе с собакой! – крикнул лейтенант.
Я мысленно попытался воссоздать образ пропавшего без вести, представить его судьбу.
Незаметно для себя опять перенесся в Нью-Йорк, в «Дом Свободы», на встречу с бывшими советскими военнопленными…
XII
– ...Хорошо. О'кей! – сказал Микола Мовчан и сбросил джинсовую куртку с плеч, узких, как женская вешалка, повесил ее на спинку стула, закурил длинную черную сигарету.
Капельки пота в его жидких светлых волосах блестками вспыхивали на свету.
– Ты хочешь знать историю моей жизни? Слушай же.
Родился я в Лазорянке, возле Житомира. Маленькая такая деревушка, знаешь? Ничего, коли не слыхал – не в ней дело… Однако там прошло мое детство. В город первый раз поехал, когда мне стукнуло восемь лет. Школу не любил. Да и сейчас не люблю. Скука. Чаще всего вспоминаю деревню, дорогу, деревья, дом. Мой любимый каштан. Я на нем всегда прятался. Вот говорю с тобой и вижу дорогу из моей деревни в город. Вижу себя, идущего по ней в последний раз.
На уроках я читал книги. В деревне нелегко было достать их, но моя тетка работала в школьной библиотеке. Помню, в книге «Спартак» не хватало половины страниц.
Я понятия не имел, чем буду заниматься в жизни. Родился в шестьдесят третьем году. Активным пионером, тем более комсомольцем я никогда не был. Друзья детства? Сейчас, пожалуй, и не вспомню: с тех пор как я покинул дом и ушел в армию, прошло шесть лет. Шесть очень долгих лет.
Очень долгих. В Ашхабаде, в части, сказали, что нас бросят в Афганистан.
Я не испугался: верил прессе, красочно расписывавшей, как мы там НЕ воюем. Шел восемьдесят второй год. Но в ашхабадском военном госпитале случайно увидел раненых из Афганистана и понял, что там идет война. Что там даже стреляют. Родителям поначалу ничего не сказал, но потом все-таки написал. Помню, успокаивал их, что буду кушать арбузы и им присылать.
Отец мне сказал: «Сын, служи и слушайся». Отец – тракторист. Мать – доярка. Но я не послушался.
На столике, за которым мы сидели, не было пепельницы.