Журнал Русская жизнь - Потребление (январь 2008)
- Кого вы считаете действительно большими писателями в России после 17-го года?
- Пастернака я считаю настоящим большим писателем. Но есть просто талантливые. Паустовский, например.
- Я хотел вас попросить рассказать немного о Каменеве.
- Собственно, в Московском университете я его почти не знал. Просто мы учились в одно время. А потом уже, во время лавки писателей и во время нэпа, в Москве был Союз русских писателей. Тоже один из парадоксов революции: в нашем Уставе было сказано, что ни одного коммуниста не может быть в этом Союзе. И нам позволяли. Дали даже особняк Герцена нам. Но до поры до времени. Потом выгнали, конечно, всех в 22-м году, к осени, когда выслали все наше правление. А мы с женой в 22-м году в июне уехали. А Каменев в это время был председателем московского Совета рабочих депутатов, который помещался на Тверской в доме генерал-губернатора бывшего. И обыкновенно меня отправляли туда ходатайствовать за разных заключенных, высланных. Так как знали, что Каменев со мной немножко знаком, и вообще Каменев ко мне очень прилично относился. Я ничего не могу сказать, принимал меня он очень любезно, и что мог, он делал. Далеко не все. Бывали просто случаи нелепые. По недоразумению кого-то арестовывали. Был, например, случай такой, что арестовали писателя Соболя в Одессе. Меня просили заступиться, и я пошел к Каменеву. Он говорит:
«- Соболь?
- Да.
- Что он такое там сделал?
- Ничего особенного. Он эсер был.
- А что, он хорошо пишет?
- Ничего.
- Нет, пускай посидит все-таки».
У них уже вырабатывалась известная развязность. Но он среди них был все-таки… Он же сам погиб, его же расстреляли. В сущности, за то, что он не был зверем.
- А с Луначарским у вас уже не было никаких связей?
- Гораздо меньше, чем с этим, на всякие его чтения я не ходил. Один раз я только был в Кремле на собрании, где были представители Союза писателей. Но это было что-то незначительное.
- А в вашем Союзе кто был?
- Бердяев, Осоргин, я, Айхенвальд, критик, Муратов - писатель по вопросам искусства, Эфрос Абрам, Грифцов. Нас было 30-40 человек, может, немного больше.
- У вас была возможность издавать то, что вы писали?
- Никакой. Мы иногда писали от руки свои собственные небольшие книжечки, именно в ту эпоху, когда я служил в Лавке писателей, и эти книжечки продавали. Но это, конечно, можно было дать отдельный рассказик или несколько стихотворений. И Белый нам что-то написал, что-то продали. Один экземпляр лавка оставляла себе. И вот Осоргин Михаил Андреевич, который был большой книголюб, собрал целую коллекцию этих маленьких книжек и в Румянцевский музей отдал, теперешнюю Ленинскую библиотеку в Москве. Я переписываюсь с некоторыми литературоведами в Москве, но они не могут раскопать собрание этих маленьких рукописей, которое иногда даже украшено рисунками самих авторов.
- А по сколько же вы их продавали?
- Не помню. Тогда фунт масла стоил пять миллионов.
- А Пастернак был?
- Нет, Пастернак был более левого уклона. Он тогда дружил с Маяковским и с другими очень советскими персонажами. А мы ведь были антисоветские.
- А в то время были какие-нибудь литературные вечера, выступления?
- Бывали. Были даже такие кафе, но подозрительные, и там выступали разные имажинисты, футуристы, это были вечера со скандальным оттенком. В этих делах я никакого участия не принимал, но раз меня пригласили коммунисты в Дом печати. Среди коммунистов были некоторые такие, которые ко мне по литературной линии относились довольно хорошо. Они считали, что те писатели, которые сейчас живут в Москве это все-таки не враги. И вот меня пригласили, чтобы я чего-нибудь прочел, а мне деньги были очень нужны. Вот я явился в Дом печати. Был удивлен. Мы жили в убогой обстановке, а там было тепло, светло, можно было стакан чаю с вареньем, с бутербродами получить. Я себе мирно перед началом чтения сидел и утешался, как монахи говорят, этим чаем. А рядом со мной сидели двое каких-то типов. Один в такой фригийской шапочке времен Робеспьера. И вот один другого спрашивает: «А кто сегодня будет читать?» И тогда тип в шапочке отвечает: «Известный мерзавец Борис Зайцев».
- А как ваше выступления прошло?
- Совершенно благополучно, к моему крайнему удивлению. Это было какое-то частное мнение этого типа. А потом, напротив, я читал вещи для них совершенно неподходящие - «Рафаэль», у меня был такой рассказ. Именно из жизни Рафаэля. Я прочел этот рассказ. Эпиграфом к нему была какая-то строчка из молитвы. Я прочел и никто ничего… Вообще слушали очень внимательно, очень почтительно. Потом прения. Я думал, что вот в прениях они-то мне и наложат. Но ничего подобного не произошло. Ораторы говорили очень сдержанно. Смысл общий был такой, что это не наш человек, конечно, но все-таки порядочный человек и умеет писать. Я получил 15 миллионов за это чтение. Все-таки кое-что можно было на них съедобное купить.
Предисловие и публикация Ивана Толстого
* ДУМЫ *
Дмитрий Быков
Сила вещей
Гаджеты, которые служат и которые хозяйничают
Вещь в русской литературе - да и в истории, ибо это связано, - проходит через три диалектических стадии: утверждение - отрицание - реванш. Мстит она страшно, постепенно вытесняя все остальное.
Это примерно как с отвергнутой в молодости любовью, которая потом властно напоминает о себе, заставляя все порушить к чертям: в юности ты еще мог ей сопротивляться, но в зрелости силы не те. Я знал много семей, разрушенных такими возвращениями. Классическая история: по молодости лет был безумный роман, герой почувствовал в героине серьезную разрушительную силу и вовремя смылся, потом затосковал по небывалым физическим ощущениям, надежный брак надоел, - он начинает искать былую возлюбленную, находит ее, как правило, в полном ауте, поскольку при ее стратегии ничего другого ей не остается, она рушит все вокруг и в конце концов себя. Поднимает ее из праха. Воссоединяется. Тут-то она сжирает его и все, что у него есть. В литературе, насколько я знаю, эта ситуация описана считанные разы, потому что слишком болезненна; нечто подобное можно найти в «Бремени страстей» у Моэма, в истории с Милдред.
Так вот, с вещью примерно так же. Когда социум молод и силен, вещь ему не угрожает, она нормальный атрибут сильного и состоявшегося человека. Победители Наполеона, философы в эполетах, будущие декабристы - сплошь денди; Чаадаев - щеголь, Грибоедов - законодатель мод, первый русский байронист Онегин украшает уединенный кабинет всем, чем для прихоти обильной, и т. д. Вещь в это время - не госпожа, Боже упаси, но любимая и полноправная служанка, из тех слуг, что служат собеседниками. Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей; больше того - кто не думает о красе ногтей, вряд ли может быть действительно дельным человеком. Следить за собой, за модой, за трендом и брендом - нормально: духовная, интеллектуальная мощь поколения все еще такова, что вещь не может взять верх над личностью. Она для него, а не наоборот. Естественно и вольготно пользоваться хорошим костюмом, хорошей лошадью, хорошенькой содержанкой - норма для имперского человека времен цветущей империи. Для разнообразия он может устроить, как Рылеев, «русский завтрак» с водкой и квашеной капустой, - но это тоже мода, экзотика, элегантность, если угодно. В «Звезде пленительного счастья», точно написанной Осетинским и поставленной Мотылем, видна эта легкость отношения к роскоши, это упоение ею и презрение к ней; сейчас носят перстни, надо будет, наденут кандалы. И кандалы будут брендом.
Прости меня, Господи, но это пошлое слово обозначает именно модную вещь. Кто скажет, что кандалы в русской истории XIX века не были модной вещью? Их носили лучшие люди, реальные законодатели мод.
Дальше происходит разное по форме, но неотличимое по сути: империя перерастает себя и падает под собственной тяжестью. Она претендует уже не только на лояльность, но на тотальную власть; ей нужны уже не завоеватели и покорители, а охранители и стабилизаторы. У них по определению нет тех добродетелей, какие требуются от конкистадоров, им не положен ум - положено чутье. На коротких исторических отрезках иногда получается так, что это, увы, одни и те же люди: начинали как элита, бонвиваны, красавцы, конкистадоры - кончили как тайная полиция. Таков был удел некоторой части военного поколения 1812 года, удел тех, кто не входил в тайные общества и вынужден был судить своих, тех, с кем вместе когда-то в парижском походе…
Охранитель - всегда аскет. И это не потому, что по охранительской своей природе он пренебрегает роскошью и предпочитает скудость, а потому, что вещь ему - опасна. Он сознает свою узость и простоту, а потому вполне может и не устоять перед этим соблазном. Аскеты вообще легко соблазняются: тот же Моэм написал об этом великолепный «Дождь», и мало ли мы знаем охранителей, стоиков, моралистов, купившихся вдруг на взятку, цацку, бабу? Сплошь и рядом бывают у нас такие падения; Аракчеева не зря называли «б…ди грошевой солдатом», потому что грозный охранитель был подкаблучником у собственной содержанки Настасьи. Задача же его была, как формулировал Греч, «истребить в офицерах и нижних чинах дух свободы и уважения к самим себе».