Газета Завтра Газета - Газета Завтра 940 (47 2011)
…и бесстыдно публичный,
и застенчиво личный,
да и парень, когда не хамит,
симпатичный,
журналюга и жирнолюга,
но зато, может, лучшего нету любовника,
мужа и друга.
Может, и нету — им с Евтушенко виднее. Но причём тут русская антологическая поэзия?
Вот о Высоцком, которого он называет совсем не по делу и не по внешности Иван-царевичем:
Ты познакомил
народ с народом.
Унасекомил
всех морд по мордам.
С мордами — ладно, хотя именно жирные номенклатурщики, барыги и прочие хари сразу признали его песни своими. Но неужели русский народ до Высоцкого был вовсе с самим собой не знаком? Разве он меньше узнал о себе из стихов Есенина, например, которые до усилий композиторов стали истинно народными песнями? Таких вопросов — уйма.
За государственное финансирование избранного и, уверен, не прочитанного им проекта стоит вольный сатирик и антимонополист Михаил Задорнов: "Я горжусь тем, что живу в стране, в которой есть Евтушенко, Радзинский, Башмет, Спиваков и многие другие. Я не горжусь ни одним олигархом. Я не горжусь тем, что в России есть богатые люди. Они, по большому счёту, не смогли бы стать таковыми, если бы не обокрали российское население. Мне сложно ответить на вопрос, как найти средства на антологию, потому что я никогда ни у кого не просил денег. Если у меня не было средств на какой-то проект, я от него отказывался. Но ситуация с антологией Евтушенко — это совершенно другое дело. Думаю, деньги на книгу надо искать у государства. Если оно поддерживает "АвтоВАЗ", то почему не может издать антологию? Ведь это такая мелочь для государственного бюджета".
Каждый выбирает национальную гордость по своему уровню: кто считает таковым Василия Белова, а кто Радзинского с замашками провинциального актёра. Но главное в другом: если финансирование многотомного проекта — такая мелочь, то почему не составить конкурсную, обсуждённую общественностью полновесную государственную программу, куда вошли бы нужные всем вузам и школьным библиотекам книги? Например, на моей книжной полке появились две новые замечательные антологии: двухтомник "Молитвы русских поэтов" (составитель Виктор Калугин) и антология военной поэзии — "Ты припомни, Россия, как всё это было" (составитель Геннадий Красников). Обе они, убеждён, куда более нужны сегодняшней молодёжи для духовного постижения Родины и военно-патриотического воспитания. Они составлены с помощью издательства "Вече" энциклопедически верно, с душой, но без всяких евтушенковских закидонов во вступительных статьях, а особенно — стихах. Давайте спросим общественность (но только не в мусорной свалке интернета!), да тех же школьных библиотекарей и учителей: что им нужнее в работе? Нет, Салуцкий и иже с ним предлагают вернуться к социализму, к государственной политике в области книгоиздания исключительно для одного Евтушенко, но туда, чтоб он знал, как бы ни было сегодня "хорошо" — многие хотят!
Михаил Попов -- Шаровая молния
От автора. В моем романе "Свиток" — два главных героя: Михайла Ломоносов и наш современник Михаил Русанов, который пишет о великом поморе сценарий.
В кабинете шефа брезжил сумрак — верхний свет не горел, лучилось только бра, которое подсвечивало телевизор. Липкин был не один. Напротив экрана сидел какой-то незнакомый мужчина — на беглый взгляд, мой ровесник или чуть старше, крупный и одутловатый. Разглядеть его подробнее мешали сумрак и это бра, которое светилось у него за спиной. В кабинете пахло тонким табаком и какой-то пряной туалетной водой.
При моём появлении Зяма вышел из-за стола и протянул руку — он был сама любезность и обходительность. Его гость, не поворачивая головы, кивнул, места своего зрительского не покинул, но звук почти заглушил.
— Ну, что, Михаил Романович! — Зяма прихлопнул мою папку, он сидел спиной к свету и глаза его в сумраке едва угадывались. — Работу ты проделал большую. Скажу больше — огромную работу. Многие сцены для меня стали откровением. И по фактуре, и по мысли, — Зяма огладил свою модную щетину. — И по чувству, — добавил он, воздев палец той же руки. — Ломоносов ожил для меня. Не преувеличиваю.
— Спасибо, — скупо обронил я. Кто знает, чего сулило такое мажорное начало?
— Откуда ты столько всего накопал? С ума сойти! — Зяма вскинул руки. — Детство — прелесть. Бабка та, стряпуха... "Птича, птича!.." А этот странник и вспорхнувший голубок... А сцены на Вавчуге, где он ползает по стапелям и ощупывает такелаж!.. А в Холмогорской епархии, где впервые смотрит на глобус!.. А сцена с Прокоповичем в Спасских школах!.. А жизнь тогдашняя впроголодь — как он корочки подъедал, крошки ссыпал со стола в горсть, так всё и вижу...
На сей раз Зяма говорил просто и даже задушевно, что случалось в нашем общении не так уж часто. Я даже размяк и расслабился, слушая его. Слегка царапнуло одно слово, точнее — имя. Он сказал "Лизхен", но произнес на свой манер, как-то в нос, по-иностранному, что ли, и мне стало неприятно, словно в мой текст без моего ведома уже внесли какие-то поправки.
— Образ Лизхен тебе удался, — сказал Зяма. — Юной Лизхен, — уточнил он. — Особенно хороша сцена, когда она учит Ломоносова немецкому, а он её — русскому... И забавно, и трогательно, и, я бы даже сказал, эротично. То, что надо!.. Но вот да-а-альше, — протянул Зяма, словно наращивая психологическую паузу, отделяя котлеты от мух, — дальше, дорогой Михаил Романыч, тебя малость понесло. И понесло явно не в ту степь... Надо быть корректней, Михаил Романыч, — этак задушевно сказал он и покосился влево, — дипломатичней, что ли... Мы же в Европу входим.
— А пустят? — тихо обронил я.
Зяма — я разглядел это даже в полумраке — прищурился, причём прищурился одним глазом, словно взял меня на мушку.
— У вас острый взгляд, — неожиданно раздался голос. Я отклонился. Зяма обзору мешал, потому и отклонился. Но незнакомец от экрана так и не оторвался. Я уже почти заключил, что мне померещилось; что в пылу нашего вялотекущего спора, которому явно мешал посторонний, я принял голос шефа за голос этого самого постороннего, хотя Зяма искусством чревовещания как будто бы не владел; я даже подумал, что незнакомец обращался к телевизору, к персонажам или авторам фильма — так ведь бывает, когда человек увлекается; азартный болельщик всю дорогу гоняет воображаемый мяч, передвигая туда-сюда ногами.
— ...Но вы тенденциозны, — донеслось вновь, и тут я понял, что это говорит все-таки не Липкин, а его гость, что речь незнакомца обращена ко мне, а последняя фраза — продолжение предыдущей.
— В чём? — вскинулся я.
— Во многом, — пробурчал незнакомец. — В том, что касается немецкой партии и, вообще, иностранцев. — Судя по брюзжащему голосу, который пробивался из недр двойного, если не тройного подбородка, он был всё же старше. — Но, в частности, во взаимоотношениях Ломоносова и Миллера. Это для примера.
Я покосился не на Зяму: тот отодвинулся в сторону, словно уступая место на ристалище.
— Ломоносов-патриот, — назидательно сказал незнакомец, — это безусловно. Но и Миллер, — он возвысил голос, — был патриотом России. Десять лет он добровольно, — заметьте, не по принуждению, не неволей, — добровольно жил в Сибири и изучал её, дабы создать капитальный труд "История Сибири". Скопив такой материал, он мог бы укатить в Европу и жить безбедно на этот капитал до конца дней своих. Но нет! Он принял российское подданство и остался в России, несмотря на обретённую в Сибири тяжёлую болезнь.
Я молчал. Хотя мог бы добавить, что Миллера "закатал" в Сибирь или, скажем деликатнее, вынудил бежать туда не кто иной, как герр Шумахер. Шумахер на первых порах протежировал соплеменнику, рассчитывая в дальнейшем на его покладистость, но у Миллера оказался несносный характер и, как итог их конфликта, — десять лет сибирской экспедиции, которая, по сути, была добровольной ссылкой.
— В середине восемнадцатого века, — продолжал мой оппонент, — эти две фигуры, Ломоносов и Миллер, были столпами Академии, её лицом. Но в основе их несовместимости лежит личная неприязнь, а вовсе не национальные различия, не национальный менталитет того и другого, как вы пытаетесь представить.
Он слегка скосил на меня глаза. Я опять промолчал.