Паскаль Киньяр - Ладья Харона
— Мне было отрадно думать, что этот человек мой враг.
* * *Веррес выходит из леса. Спускается наконец в долину. Видит перед собой узкую извилистую речушку. А за ней, на высоком берегу, селение из десяти или пятнадцати домов, окруженное голубоватыми холмами.
По мере того как взгляд сближался с этими холмами, они становились все белее.
Они отнюдь не теряли красоты, становясь ближе и белее, но таяли, делались зыбкими, словно марево. К тому времени, когда он вышел к реке, солнце уже клонилось к западу, но сумерки еще не наступили, и солнечные лучи освещали склоны холма не сверху, а сбоку. Он видел, как они пронзают облака подобно сверкающим клинкам. Видел, как они падают на крышу одной из больших ферм, высвечивая столбы конюшен и стропила амбаров. Видел еще, как играют солнечные блики на крошечных стадах коров, телят и овец, на спинах сторожевых псов, на кроне сосны-пинии. Ибо все, что он видел, казалось издали не крупнее зерен пшеницы перед тем, как их перетрут мельничные жернова. Тяжелое, гнетуще тяжелое солнце, выплывшее из-за облака, обволакивало их своим огненным дыханием. Какими бы ничтожно малыми ни были эти белые, а кое-где розовые крупинки, рассыпанные на золотисто-зеленой скатерти луга, солнце находило и выявляло их, одну за другой. Веррес указал своему спутнику на пинию, которая высилась в зыбком тумане, раскинув свои черные ветвистые руки, и сказал:
— Мне давно знакомы такие потрясающие экстазы. Холм, на котором Гай желал найти последнее упокоение, и в самом деле обитель красоты и покоя. Однако самый сильный экстаз, какой захватывает душу, состоит не в красоте, а в ненависти. Дикие звери не могут выразить это словами, но они безмолвно живут этим чувством. Та жажда убийства, что гонит их на поиски жертвы, заставляет таиться, готовит к прыжку, велит растерзать добычу, прекраснее самой красоты, древнее самого Ромула. Впрочем, и Ромул также познал этот экстаз — взрыв ненависти к брату своему Рему, когда сбросил его в ров. Ненависть — вот поистине сладостное чувство.
* * *Настал вечер. Веррес сошел с коня. Он бросил поводья своего коня трактирщику. Его ляжки были скользки от пота, их жгло как огнем. Он омыл их в воде. Он не пожелал войти в помещение. Отказался от еды. И только выпил кислого белого вина, сидя на скамье во внутреннем дворике. Его верный пес, измученный дальней дорогой и знавший все привычки своего хозяина, спал у его ног, поскуливая во сне. Что было в его жизни? Войны не на жизнь, а на смерть. Какие радости сопровождали эти войны не на жизнь, а на смерть? Опять-таки проявления ненависти, когда кровь вспыхивает огнем во всем теле, обжигая куда сильнее, чем вожделение, напрягающее член. Когда взгляд пылает царственной зоркостью. Веррес-наместник заключил, обратившись к трактирщику:
— Услышав о естественной кончине того, кто много лет подряд был мишенью моих мыслей, я ощутил страшную пустоту в душе, и произошло это столь внезапно, что мне пришлось сесть на тюк с цветочными лепестками.
— Ах! — воскликнул трактирщик. — Видать, боги были на вашей стороне! Хорошо, что этот тюк оказался подле вас!
Вот и все, что они сказали. Трактирщик и слуга заснули. Веррес же как сидел, так и остался сидеть. Когда в ночном небе появились первые сполохи зари, он встал со скамьи, сплюнул, справил малую нужду, собрал оружие, покинул таверну. Прошел по улочке. Медленно зашагал по тропинке, ведущей на холм. Заря быстро окрашивала темный безоблачный небосвод. Он шел в разливающемся свете, который мягко обтекал верхушки черных холмов, чьи округлые силуэты четко вырисовывались на горизонте. Восходящее солнце мало-помалу окутывало селение тенью. Ясно виднелась только одна ферма на вершине холма, вся облитая белым светом. Скотину еще не выгнали из хлевов. Его слуга остался ночевать в таверне. Веррес оставил своего коня в стойле на заднем дворе таверны. А сам проделал пешком, в одиночестве свой последний в жизни путь. И только его верный пес, радостно повизгивая, прыгал у его ног на каменистой тропинке. В какой-то миг его овеял прохладный ветерок, прилетевший с берега реки, и он вдруг свернул к ней и пошел рядом.
* * *Веррес одолел четвертый холм, засаженный виноградниками. На востоке высилась пиния. Он направился к ней. Заприметил пригорок, подошел ближе. Розовое утреннее солнце встало теперь как раз вровень с его лицом. Вот почему ему пришлось сощуриться, чтобы разобрать надпись на могильной стеле. То была хвалебная эпитафия, сочиненная «вторым гражданином города Сполете первому среди всех». Он прижал руку к камню. Снял с головы железный шлем и положил его на траву пригорка. Прислонил к плите свой щит в медной облицовке (scutum). Медленно улегся рядом — сперва подогнул ноги, потом тяжело плюхнулся на зад, потом согнул локоть и повернул свое грузное тело на бок, в точности, как африканский лев, когда испытывает желание отдохнуть на песке. Он лежал, не пряча лицо от жаркого солнца, не втягивая голову в плечи, и его глаза не мигая созерцали плавные силуэты окружающих холмов.
* * *Чуть позже его верный сторожевой пес пристроился рядом, прижавшись к его коленям. За час до полудня к ним присоединился и слуга. Он вел в поводу коня и мула, но эдил даже не пошевелился, не поднял головы, не взглянул в сторону приближавшихся животных. В полдень, когда отвесные солнечные лучи упали на его волосы, он вытащил из ножен свой обоюдоострый меч и поднес его к сердцу. Слуга, конь, мул, пастухи, а также стайка девочек, глазевших на него издали, решили, что он собирается вонзить его себе в грудь. Но он этого не сделал. Он воткнул его в пригорок, под которым покоилось тело Гиерона. Погрузив лезвие в землю по самую рукоять, он, без сомнения, рассек труп своего врага, словно надеялся достать до самого сердца покойного. Веррес так и остался лежать в пыли пригорка, сжимая рукоять меча, не меняя позы, частенько мочась прямо под себя и упорно отказываясь смывать с себя нечистоты; он решил умереть голодной смертью. Прошло две недели прежде, чем Веррес отдал богу душу, так и не вынув меч из тела своего недруга, после чего останки его пролежали на холме еще двадцать шесть дней. Местные жители не знали, что им делать с разлагавшимся трупом, который грозил отравить их поля. Они боялись, что его присутствие на их земле, его смрад и гниль повредят урожаю. Тогда слуга Берреса поехал в Сполете. Он обратился с этим вопросом в суд, однако судейские города Сполете не знали, что ему ответить. Труп исклевали птицы. Пес, жалобно воя, сгрыз останки своего хозяина. Орел вонзил клюв в одну из глазниц мертвеца, добрался до мозга и извлек его наружу, высосав таким образом сладостную ненависть. Птицы целыми стаями кружили над могилой, пожирая все, что могли вырвать из тела. Жители этой провинции говорили, что это тени обоих мертвецов призвали на подмогу своих друзей и клиентов, дабы сразиться последний раз.
Глава XXXIX
Пасть
Итак, Веррес стал насестом для птиц. Римское «ver» переводится как «весна».
Я полагаю, что первый опыт конечного не есть человеческая смерть.
Это даже не приготовление трупов умерщвленных животных каждый день, три раза в день, чтобы питаться ими.
Первый опыт конечного — это зима.
Задолго до появления людей беременные медведицы в зимнее время забирались в пещеры. Потом приходила весна. И в медвежьих чревах начинали расти детеныши. И движущийся мир расцветал красками на каменных стенах, освещенных первым факелом из еловой ветви, зажатым в руке первого человека, боявшегося голода и холода.
Человеческий рот на латыни означает зиму. Варрон[71] писал: Ad hiatu hiems[72]. Ротовое отверстие в зимнее время обозначает зиму вырвавшимся из него облачком белого пара, в котором дыхание и слова тотчас преображаются, утрачивая содержание и смысл, мгновенно уподобляясь дыханию и стону животного, поверженного и умирающего на глазах человека.
Смерть жаждет пищи в пасти зимы.
Смерть терзается голодом внутри нас. Она требует своей доли, разверзая свою ненасытную пасть, которая служит ее изображением еще со времен доисторических чудовищ, на заре антропоморфоза, задолго до появления образа ада.
Глава XL
Башенные часы в Праге
Когда башенные часы на главной площади Праги начинают отзванивать время, Турок со своей мандолиной, Богач со своей денежной мошной, Тщета со своим зеркалом — все трое качают головами, словно говоря «нет» смерти, которая безмолвно отвечает им «да», широко открывая рот.
Глава XLI
Уста Боссюэ [73]
Монсеньор Аллу, ставши епископом Mo, повелел разыскать могилу самого знаменитого из своих предшественников. Ее нашли. Извлекли саркофаг из-под алтаря. Вскрыли его 14 ноября 1854 года. Главный викарий епархии, а звали его аббат Жосс, составил письменный протокол о состоянии, в котором доктор Узло нашел голову Боссюэ, лежавшего в свинцовом гробу длиною 1 метр 78 сантиметров. После чего монсеньор Аллу попросил господина Майо, художника, запечатлеть на бумаге голову Боссюэ, Автора «Рассуждения о Всемирной истории», когда подняли саван, ее окутывающий. Главный викарий записал: «Будучи весьма взволнован видом своей натуры, Художник делал зарисовки дрожащею рукой». Затем литограф Эдмон Морен изготовил гравюру с рисунка Шарля Майо. Аббат Жосс сравнил голову мертвеца с рисунком и с гравюрой. И записал: «Рот широко раскрыт, язык высох, равно как и глазные яблоки, и прах этих последних, смешанный с остатками век, заполняет глазницы. Рисунок господина Майо куда сильнее, нежели гравюра господина Морена, передает это пугающее впечатление, особенно выделяя уста покойного, некогда столь красноречивые, а в смерти широко разверстые навстречу потустороннему миру».