Михаил Горбунов - К долинам, покоем объятым
— Здоровайся же, Яша, не сторонись людей.
9
То, что происходило в этот час на сельской площади, напомнило Якову конец войны — там, далеко, под Веной, — знойную дымку в голове от сознания, что все кончено, что жив и молод, и малиново звенят медали на груди, и вокруг льстиво-восхищенные глаза из-под приподнятых шляп, когда батарейный кашевар посреди крохотной, выложенной булыжником площади щедро разливал в подставляемые австрийцами миски и котелки наваристый солдатский борщ. Было чудно, невообразимо после непрестанного движения в железных тучах фронта почти райское долгое становище на околице аккуратной, чистой каменной деревушки в пригороде Вены, вблизи Дуная, в какой-то огородно-парковой зоне, среди устеленной прошлогодними ржаво-желтыми листьями земли, черных, покрытых клейкой лимонной листвой деревьев, зацветающей сирени, — самого воздуха весны с едва ли не физически ощущаемым сладковато-пороховым запахом Победы.
Под батарейную казарму было занято пустовавшее аскетически строгое помещение небольшого колледжа, но там, собственно, только спали, вся жизнь протекала на воле — приводили в порядок боевую технику и нехитрое батарейное хозяйство. При еще не установившемся режиме мирной службы, в ожидании демобилизации свободного времени было чуточку больше нормы, а в таких случаях молодость всегда требует развлечений. Излюбленным местом досуга стало озеро, заросшее по берегам лозняком, — там-то обычно и пропадали солдаты после дел праведных. Туда же, возвращаюсь домой, заглядывали девчата, работавшие на шляпной фабрике, — угрюмоватое здание ее высилось в отдалении над деревьями. Все это не могло не кончиться «контактами с местным населением», и у Якова повторилось то, что было с Дориной в Румынии…
И когда пришла демобилизация, было невыносимо тяжко прощаться навсегда с Трудой, маленькой светловолосой девочкой с обсыпанным веснушками курносым личиком, столь далекой от рекламных красавиц, которые улыбались Якову на каждом шагу с глянцевых обложек журналов и с вывесок кафе. Это была простая, не искушенная в сердечных делах девчушка, волею обстоятельств встретившая на своем пути Якова и испытавшая, может быть, первое влечение, и вот теперь он должен был оставить ее одну при стариках родителях, тоже привыкших к русскому солдату и пользовавшихся кое-какой его опекой. В последнюю минуту, когда машины с демобилизованными тронулись на железнодорожную станцию для погрузки в вагоны, Яков с щемящей грустью прощался с виднеющимся неподалеку, тут же в парке, старым домом, добросердечно дававшим ему приют, где оставались двое пожилых одиноких людей и милая, непогрешимо бескорыстная Труда…
Но Яков уже был не тот распустивший нюни мальчик, потрясенный первой изменой Любе, которого «учил жизни» командир батареи. Он уже сам кое-что понимал, и приобретенный в заграницах житейский опыт возвышал его в собственных глазах, да к тому же и в самом деле многое «списывала война». Удивительно, но вот сейчас, в общем-то на закате дней своих, Яков с каким-то даже страхом видел себя тогдашнего, теперь он был жестче и честнее в оценке своих былых поступков… И все-таки нынешний май напоминал ему далекую победную весну: и щедрое солнце, заливающее сельскую площадь, и первая бледная листва распустившихся деревьев, и толпы празднично одетых людей, и уже разбортованный, будто фронтовой, грузовик, на котором устанавливали микрофон и усилитель, превращая кузов в трибуну, — должен был состояться митинг с выступлениями ветеранов, в смущении от своей избранности жавшихся сиротливой группкой возле машины. В летучей зелени молодых берез, на братской могиле, виднелась побеленная мелом фигура солдата в гимнастерке тех военных лет, в больших сапогах. Все было и неприхотливо, и гордо, и трагично в этом вечно оставшемся молодым солдате, будто только пришедшем сюда с войны. Рядом с ним неподвижно застыли с поднятыми в салюте руками ребятишки в красных галстуках, тоже удивительно прочно связанные с этим днем…
Люба с Яковом долго стояли у подножья памятника, где были установлены плиты с фамилиями погибших на войне сельчан. Якова ошеломили эти длинные списки, ему смутно стали припоминаться люди, внесенные в них. У него заломило сердце, он приложил руку к груди, под ладонью звякнула россыпь медалей.
Площадь жила ожиданием митинга и того, что, по установившейся в селе традиции, должно было последовать за ним, — в руках у многих были прикрытые ряднецом сумки. Люба тоже предлагала собрать кошелочку для вселенского помина, который обязательно должен был состояться после митинга, но Яков почему-то отговорил ее. Они стояли вдвоем среди групп сельчан, и Яков никак не мог побороть в себе какой-то неловкости, отстраненности от того, что делалось вокруг, хотя люди подходили, здоровались. К нему как бы уже привыкли в селе, и вообще он был здесь не лишним человеком со своим орденом Славы и солидным рядком медалей.
«Раз, раз, раз!» — необычно громко донеслось от машины: микрофон и динамик заработали, и в кузов грузовика по приставленной лесенке стали взбираться цепочкой выступавшие. Их возглавлял полноватый, средних лет человек в черном костюме, чувствовалось, представитель из района, а последними поднялись Игнат Игнатьевич Игнатенко, колхозный голова, и казавшийся совсем юным худощавый, подвижный секретарь колхозной парторганизации. Он-то и открыл митинг, и было видно, что выступление дается ему с трудом: подойдя к микрофону, он как-то неестественно крутил головой, стараясь, чтобы его лицо было обращено и к площади, и к застывшим в большом волнении ветеранам, и к представителю, делающему секретарю строго одобрительные знаки.
Выступающие были как-то очень похожи друг на друга — не богатырского сложения, с худыми, черными, морщинистыми лицами, в сельповских пиджачках, отягощенных наградами, вероятно, так, с «иконостасами», и хранящихся в шкафах от праздника до праздника. Говорили они тоже одинаково, немного казенно, а впрочем, и трудно было ждать от них исповеди перед всем честным миром; война жила у каждого своей болью, своей памятью, о которых можно говорить лишь с глазу на глаз с другом и единоверцем, но в каждом выступлении звучало рефреном: «Только б не было новой войны…»
Яков напряженно слушал, но смысл доносившихся из динамика слов рвался у него в мозгу. Яков был растерзан противоречивыми силами: до крови близкий ему праздник — и отъединение от этого праздника, от вдруг открывшегося перед ним мира, из которого он по своей воле ушел.
В смятении он не сразу заметил, как подошла Софья, встала рядом, что-то тихо шепча Любе. Яков так и не разобрал, о чем говорила она. Неожиданно над площадью зазвенел голос партийного секретаря, встречным ветром ударил в лицо, заставил Якова задохнуться:
— Товарищи, прошу внимания… Среди нас находится бывший житель Черниговки…
«Бывший» — тупо и непрошенно вломилось в голову Якова позорным, чуть ли не уголовным смыслом, он с ужасом понял невероятное: речь идет о нем. А в уши врывалось!
— …солдат-герой… кавалер ордена Славы… от первых до последних дней… пролил кровь на полях сражений… Попросим, товарищи…
Вспыхнула догадка: все подстроила Софья, и он с ненавистью поглядел на нее, оглушенный проникающими в сознание возгласами одобрения, твердыми хлопками мужицких лопатистых ладоней. Софья подзадоривающе смеялась глазами: да, да, это все я! Наконец требовательное подергивание за локоть пробудило Якова, и в застлавшем глаза тумане мягко округлилось зардевшееся от волнения и майского жара лицо Любы: «Иди, иди!»
Что-то в нем надломилось, и Яков зашагал к трибуне, все время чувствуя на себе какой-то особенный взгляд Любы.
На середине приставленной к кузову лесенки Яков вдруг покачнулся, нелепо замахав руками. К нему кинулись, незлобиво смеясь и бренча медалями, двое ветеранов, схватили за локти, поддержали, почти втащили на истертые доски кузова. Уступили место у микрофона: «Просим, просим…»
— Товарищи… — Он осекся, словно забыл слова, и площадь выжидательно глядела десятками глаз, как он морщил высокий, с залысинами, бумажно-сухой лоб, что-то вспоминая. — Товарищи… Что я вам скажу… Вы ж все знаете… Да, мы воевали… Пока мы воевали… Пока мы там воевали, кто остался в селе, муки приняли страшные под немецким ярмом… Конечно, кто убит — вечная память. Это правда! Но мы ж пришли живыми, какое может быть сравнение! Что ж после войны-то было! Все порушено. А тут засуха. Колодцы высохли. Родная земля помнит…
Он замолчал. Резко обозначились скулы, по-прежнему мучительно морщинилась тонкая белая кожа на лбу.
— Странная речь… Как можно было вот так, не подготовив? — одними губами, не поворачивая лица, говорил плотный человек в черном костюме стоящему рядом секретарю.
Тот насторожился, вдруг осмелел: