Николай Никонов - След рыси
А летом, это, присылают охотников на отработки, сено лосям косить, веники заготовлять, осинник рубить. Ну, приезжают… приезжают разные. Кто поумнее — у того бутылка с собой. Попьянствуешь с имя день, и, пожалста, отработали. Бывают, верно, и такие, ханурики… Ударенные. Один все приставал-выспрашивал: «Какая, мол, дичь водится? Сколь?» Или раз парни приехали — и не пыот, ни в какую… Заставил их тогда сено косить, веники вязать. Накосили — козе хватит… Больше бы таких дураков наезжало… Нет… Не будет охоты… Домой надо собираться, хоть за бутылкой сбегать… Чо вчерась не взял другую бутылку? Есть ведь трешка в загашнике… А… взял бы — выжрал бы, все одно не утерпел до утра… Это уж точно. Сюда бы счас бутылку-то, дак хорошо бы. А там с бабой придется делить… Бабы пьют — это вот худо, однако…»
Василий Петрович, ежась и морщась от мелкого дождя со снегом, уронил шест с другим чучелом. Подобрал, сунул чучела в мешок с дырами, с черными пятнами засохлой крови, побрел по стерне под уже часто сыплющимся снеговым дождем за ветер, к вырубке, к лесу. Другой рукой нес ружье. Ружье — не какая-нибудь дрянь-дребедень, какая обычно встречается у таких охотников. Дрянь-дребедень у него тоже была, осталась лома. А сейчас он нес штучную немецкую уточницу десятого калибра — ружье редкое. Досталось оно ему смешно сказать как…
Года три назад какие-то охотники из важных приезжали на охоту в Крутую. Там и утопили ружье свое в озере по пьянке. Достать не могли, сколько ни старались. А ребята Петухова на другое уж лето купались на том месте, нашли, вытащили не хуже водолазов и доставили отцу. Ружье чуть поржавело, имело только два медных патрона — зато уж било оно наверняка, укладывало и птицу и зверя чуть не за версту. А по нонешнему времени, когда и птица и зверь стали во как осторожны, ружью этому нет цены. Тяжелое, верно, как лом, и патронов других нет. Но Василий Петрович приспособился заряжать патроны тут же, на месте, носил в кармане мерку для Пороху, в другом кармане дробь, ну, шило еще, капсюли выколачивать… Зато как врежешь по Стае двойным зарядом — высоко-невысоко пяток-десяток снимает… Прошлую осень гусей вот в такую же морочь стрелял. И не где-нибудь, не на воде, не на озере, а посуху. Летят они косяком, во здесь, над полем сторожатся, высоко, а все равно берет… Лося взять… Если зарядить жеребьем или круглой пулей, шаром от большого подшипника — насквозь проносит по лопаткам. Но лось… В общем, это уж другое дело…
Большая пепельная птица мелькнула через вырубку, стала лепиться на одинокую, оставленную лесорубами листвень. «Глухарь ведь!» — радостно отметил Василий Петрович и вприскочь побежал, чтоб не быть на виду, чтоб закрыло краем леса. Это был последний глухарь в округе, и его знали все жители леса, знал и егерь. Глухарь каждую весну токовал на склоне леса к болоту, там, где теперь прошла главная трасса. Не то чтобы Василий Петрович щадил глухаря, а так, не получалось как-то по нему стрелить: то вылетал, когда ружье было за спиной, то вдалеке, то исчезал куда-то, уходил, видать, в крепи. Об этом глухаре даже повествовалось на егерьских семинарах в городе, и постоянные тогда были слова:
— А как же не хранить? Штоб выводки велись… Этто я отлично-хорошо понимаю… Я эза этого глухаря, можно сказать, всегда боролся и буду бороться… Правильно говорю? Боролся и буду бороться…
Но сегодня усевшийся на листвень, так, прямо на виду, глухарь распалил раздосадованного неудачной охотой Василия Петровича. Егерь крался опушкой все медленнее, бросил и мешок…Глухарь все еще сидел в вершине листвени, медленно ощипывал квелую оранжевую хвою. Обыкновенным ружьем взять его от опушки трассы нечего было и думать, подходи хоть под самый комель, и то навряд… И глухарь, словно зная это, небоязливо продолжал трапезу. Лишь изредка, на секунду, он замирал и прислушивался, полураскрыв клюв и застывая темным таежным взглядом, но слабо слышались шорохи через шумящий дождик со снежной крупой, и глухарь снова начинал тянуть толстую шею к мелким веточкам с кислой подмерзшей хвоей, откусывать хвою темно-роговым, перламутрово светящимся к кончику клювом…
Когда он падал с листвени, сшибая сучки и тяжело сомкнув крылья, несясь к расширяющейся земле, он ничего не понял, оглушенный ударом двойного грома.
Это были последний глухарь и последнее утро старухи-листвени. Днем ее свалили, взявшись двумя бензопилами и оставив пень, широкий, как стол лесного царя. Считали, считали на каменно-плотном обрезе кольца-слои. Который раз, сбившись, начинали снова, а потом кругло решили, что листвени без мала полтысячи лет, и до вечера возились, кряжевали ее, спиливали сучья, а потом потянули двумя тракторами по дороге в Крутую, в ту самую, где жили богатые дачники, а требовалось им вечное дерево на новую стройку, на венцы и ворота. Вез листвень уже известный читателю Витька Жгирь, он же Брыня, если хотите. Подговорил заработать другого тракториста…
VI. Капкан
Осень, не плод ли чьей-то мудрости ты?
(Из ранних юношеских философствований)Осень текла тихая, пасмурно теплая. Долго дул ровный южный ветер, вытягивая и снося к северу печные дымы, не приходили заморозки, и лес не спешил раздеваться, хранил неспорую осеннюю красу. Лес молчаливо ждал, и было в его молчании, в немой отрешенности нечто покорное: сам собой падал, валился лист к подножью деревьев, стояло уже не бабье — старушечье лето…
Часто с утра наносило дождем, и дождь был теплый, как будто летний, неспешно кропил, мочил пустые поля, картофелище с разоренной белесо-черной ботвой, там скитались неотлетевшие жаворонки, пересыпались табунки белых северных птичек. К полудню дождь утихал, и все заходилось прохладным чистым травяным запахом, а солнце начинало играть, и плакали, радостно светясь, еще ненажившиеся вдосталь травинки. А жаворонки, перебрав, огладив чистое рябое перо, начинали петь, не поднимаясь с кольев пахоты, поглядывая вдумчивым глазком в белосерое, слоями идущее и просвечивающее ушедшим счастьем небо.
Слышно было и пеночек в голубоногом малиннике по межам, временами зарянка пела и дрозд кричал, одинокие последние тетерева начинали урчать по старым березам.
Будто еще раз переживала природа короткую ненадежную молодость: черемухи выстреливали вдруг цветущую ветвь, всходили по пригревам неспорые грибы, и зайчихи щенились напоследок слабыми листопадниками. Этим листопадникам на роду было написано жить десяток-другой дней — только самый удачливый, знать, по тайному замыслу природы, доберется до сладких апрельских дней, доживет до продолжения. Листопадники… Листопадники… Косой свет из-за низкой тучи… Косой ливень в пустое поле. Октябрьская заря над смолкшим садом.
Наверное, и в жизни нашей пред сединой и холодом находит радующее душу цветение: радуется человек свежему блеску глаз, растворившимся морщинам, громче начинает говорить, ярче одеваться, меньше спать, оглядывается человек на улицах с неутоленной какой-то надеждой, хоть и знает про себя вдалеке: зря, все зря, все впустую — не обманешь ни жизни, ни молодости — а все пытается…
В пасмурно-солнечные дни октября гнетет что-то, тревожит душу. Мужчины нетерпеливее всматриваются в женские лица, а женщины растерянно гладят себя по коленям.
В темные-темные глухие вечера, в черные-черные звездные ночи острей любится, нетерпеливее ждется, а плачется тише и сокровеннее…
Эй, вы, отлетные голоса? Эй, вы, яркие звезды? Эй, вы, дали, гудки, поезда… Зачем так сладки? Зачем так горестно грустны?
Голоса отлетных птиц тревожили кота, звали его куда-то, давили трудным томлением. Кот перестал спать, охотился мимоходом, теперь он рыскал по лесу: искал кошку. Она жила в дальнем углу, на грани с болотами, и раньше он часто находил ее легкие, круглые следы, мурлыкал, едва чуял ее приятный запах, и обнюхивал стволы, драл их серпистыми светлыми когтями — ставил метки… Это был его лес, его земля, его кошка…
Так было совсем недавно, до вырубки, а теперь кошка исчезла, не показывалась и не отзывалась ему, сколько ни звал он ее днем и ночью протяжным томящимся стоном…
Никто не откликался ему. Лес глохнул в молчании. Пусто было в черных, безлунных чащах. Кот разыскал и логово кошки, куда ему был запрещен ход, она всегда встречала его здесь недовольно — эта яркая молодая узкоглазая самка-рысь с небольшим упруго-гибким телом. Но теперь ее не было здесь, и недоуменно обнюхивал он уже разворошенную ветром травяную подстилку. Запах едва сохранился, приглушенный дыханием завялых трав и мокрых гниющих листьев. Кошки не было. И снова он бродил, бежал, рыскал, забирался в болото, влезал на сосны, метался по просекам и вырубкам, выходил даже в поле под самые звезды — звал и там, — никто по-прежнему не отзывался ему, лишь волчий выводок пробовал голоса в самую глухую полночь… Кот слушал и встряхивал ушами. Он не любил волков. Устало спускаясь с бугра, уходил своим легким и хищным ходом, время от времени останавливаясь, озираясь, прислушиваясь. Кошки не было…