Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Стихи 1938 года.
На людей Майоров так и не решился перенести эту медленную боль.
Три года спустя беда пала на людей.
Все прошлое, «оборванное донага», отлетело. Обнажилась последняя истина. Тяжелая. Простая. Нагая. Или, как любил говорить Майоров, прямая.
Попав на фронт, он увидел это своими глазами. Увидел неубранные, обнаженные тела наших убитых бойцов. И почувствовал, как великая поэзия водит его пером.
Возьми шинель — покроешь плечи,Когда мороз невмоготу.А тем — прости: им было нечемПрикрыть бессмертья наготу.
Политрук пулеметной роты Николай Майоров погиб 8 февраля 1942 года.
* * *Из каждых ста мальчиков этого поколения лишь троим судьба оставила шанс: договорить.
МИХАИЛ ЛУКОНИН:
«И ВСЕХ СВОИХ, БЕЗВЕСТНЫХ, ДОГОНЮ…»
Летом 1938 года из Москвы приезжает в Сталинград «посол» Литературного института Александр Раскин. Он слушает стихи молодых поэтов.
Луконин в эту пору работает в газете «Молодой ленинец», вечерами учится в Педагогическом институте, днем играет в футбол в команде мастеров «Трактор».
«Посол» отбывает. Через некоторое время в редакцию приносят телеграмму: «Вы приняты в Литературный институт очное выезжайте Москву Раскин».
Много лет спустя Луконин вспомнит охватившее его смятение: а как же футбол?!
Футбол-то, конечно, очень важен — как яркое, мускульно-ощутимое выявление той здоровой жизненности, певцом которой Луконин чувствует себя всю жизнь. Но он важен Луконину-поэту. В сущности, решение принято в первую же минуту, ибо ничто в душе Луконина не может соперничать с поэзией. Он действительно был смущен в момент отъезда, но не из-за футбола, конечно. Зная его характер, его отношение к дружбе, нетрудно догадаться, что за смущение было прикрыто в тот момент футбольной ностальгией. Его товарищи, с которыми он начинал: Коля Отрада, Изя Израилев — не едут.
А он едет. Один.
В Москве его встречает Раскин. С вокзала — прямо в институт. Во дворе дома Герцена какие-то парни играют в волейбол. Кричат: нужен еще игрок в команду. Луконин ставит чемодан, сбрасывает пиджак и становится к сетке.
Студента, подающего мяч, он мгновенно узнает по портретам: Константин Симонов.
Поэтический взлет начинается со взлета мяча.
…В Москве другой поэтический климат: литературные оценки, вывезенные из Сталинграда, здесь не работают. Там, в областной газете, стихи Луконина подхватывались критикой как пример бодрости и оптимизма. Здесь их замечает разве что журнал «Литературное обозрение», да как! Рецензия на «Разбег» (сборник произведений авторов Сталинградской области) начинается со следующего наставления: каждая область, конечно, должна иметь свои овощи и фрукты, а вот создание на территории области своей художественной литературы — дело не простое. «Например, в стихотворении Михаила Луконина «Гуси, летите!» самое хорошее и поэтическое — это название стихотворения». Из него автор рецензии никак не может понять, почему «радости нет конца». Рецензии подписана: Ф. Человеков.
Знает ли Луконин, что за этим псевдонимом скрывается Андрей Платонов? Может знать: земля Литературного института полнится слухами, к тому же Платонов живет на той же земле: во флигеле, рядом.
Может, впрочем, и не знать. Похоже, что прошлые стихи все меньше трогают его — он живет будущими. Никогда ни одной строчки, написанной за все первые сталинградские годы, Луконин не вставит ни в одно свое собрание! Это жестокое решение созревает в первые московские месяцы, между концом 1938-го и концом 1939-го года. Начинать — как с нуля. И сориентироваться в поэтической ситуации- заново.
Попробуем найти для Луконина эти ориентиры.
Корнилова нет. Ему посланы еще из Сталинграда стихи, с ним мечталолсь встретиться по приезде— не успел.
И со Смеляковым- не успел.
В институте — три главных мастера: Асеев, Луговской, Сельвинский. Их семинары важнее всех прочих занятий. “Самолюбие и тщеславие, честолюбие и гордыня — все замыкалось в семинарах, — вспоминал много лет спустя Сергей Наровчатов. — Провалиться на любом экзамене было… терпимым делом, а получить разнос за слабые стихи у Асеева, Луговского, Сельвинского стоило много бессонных ночей”.
Луконин навсегда сохранил безоговорочное уважение к этим учителям. Но не пошел за ними.
“Звонкий аллюр” Асеева, скачущий, легкий, вытягивающийся на ходу стих, водопад самоцветных находок, парадоксов, каламбуров, о котором Пастернак (как раз в ту пору) сказал: “выдумка, крылатое выражение» — вот первый вариант мастерства, с которым соприкоснулся молодой Луконин.
Рядом — Луговской. “Напряженное дыханье, гулкой крови перезвон посреди сухих и жарких окровавленных знамен”. Трудный глас, пышущий искрами и огнем. Экспрессия, ярость, символика, спиральное, карусельное, опьяненное кружение слов; звезды, волны, ливни, тайны, синие молнии и громовые удары — экстатическое напряжение стиха. Этот романтический строй тоже взвешен как возможный.
Наконец, Сельвинский. “Бронзовый баритон”, прихотливо и искусно вибрирующий между полюсами страстей, то ныряющий до первозданно-звериного, киплинговского “баса”, то взмывающий до почти неслышного дисканта тончайших культурных ассоциаций, — это пряное сплетение стихий и форм — тоже школа.
Луконин не заразился ничем.
“Мы бушевали на семинарах”.
Кто мы? Вот расшифровка из книги воспоминаний С.Наровчатова “Мы входим в жизнь”: «Майоров и Коган, Луконин и Кульчицкий, Отрада и Гудзенко, Слуцкий и Самойлов, Воронько и Глазков, Молочко и Львовский…» А если шире, — добавлю я — это и учитель с Урала Львов, и московские школьники Межиров и Винокуров, и школьник из Гуся-Хрустального Ваншенкин, и школьник из Белозерска Орлов, стихи которого о «тыкве с брюквой» только что похвалил в «Правде» Корней Чуковский. Одни уже замечены, другие еще безвестны… Одни мечены, другим предстоит выйти живыми, но все — и те, кому суждено погибнуть, оставить будущим издателям стихи в записных книжках, и те, кому дано договорить за живых и мертвых, — потенциально уже составляют в русской лирике неповторимое новое поколение. «Поколение сорокового года», наименованное так в финскую кампанию и переименованное год спустя в «поколение сорок первого».
В сороковом они разом почувствовали, что надо менять стиль. Старый, духоподъемно-трубный — не работает. Новый не нащупан — чтобы его нащупать, нужно оказаться в окопах. В сорок первом году.
Нет, в принципе, они, конечно, настоящие и глубоко преданные наследники романтической традиции, точнее, той ее «работающей» линии, которая пришла к ним от Маяковского и во многом символизировалась формулой Багрицкого, соединившего в известной своей строчке три имени: «Тихонов, Сельвинский, Пастернак».
Однако внутри романтической традиции общий вектор движения — в сторону простоты. Ораторская установка тяготеет уже не к митинговой экзальтации, а к разговорной доверительности. Сдвиг к простоте — общая тенденция— неясны пока только конкретные поэтические решения, которые эта простота получит в стихе.
Одна простая поэтическая форма, впрочем, уже стремительно набирает силу в ином русле поэзии: народный стих Твардовского. «Страна Муравия» уже написана — «Теркину» предстоит вот-вот родиться. Но этот стих — за пределами романтической традиции и за пределами восприятия той поэтической волны, которая «бушует на семинарах»1939 года: показательно, что по пути Твардовского не идет не только признанный идеолог своего поколения Павел Коган, не только Кульчицкий с его неистовым формотворчеством — это-то неудивительно, но не идет и Луконин, который, казалось бы, и жизненным опытом, и психологической структурой тяготеет к народным корням: именно для Луконина стих Твардовского становится — на все годы— поэтическим ориентиром, отталкиваясь от гармонии которого Луконин осознаег свои «углы» и свою интонационную «нестройность». Гармония не суждена этому поколению.