Дао путника. Травелоги - Александр Александрович Генис
Понятно, что первого иероглифа мне хватило надолго. Напоминая нашу “Ф”, знак “чжун” (中) изображал Китай со всей доступной пиктограмме наглядностью. Квадратную землю пересекала черта, указывающая центральное место Поднебесной империи. За ее пределами люди становились животными. Одни теряли речь, другие не умели спать, третьи – просыпаться.
Космогонией китайские мифы не интересовались. Мир вечен, он был всегда, поэтому у него нет естественной истории – только наша, человеческая, точнее – китайская, ибо варвары не в счет.
Китай резко континентальная страна, как Россия. Но, в отличие от нее, он, владея морями, к ним не стремился. Конфуций упоминает море лишь однажды, угрожая в случае провала своего педагогического проекта сесть на плот и отправиться в безвозвратное плавание. Другими словами, море – не стихия свободы, как у нас, а приют отчаяния. И в стихах море редко вспоминают. Зато реки текут по всей классической поэзии.
– Мудрые, – говорил Конфуций, – наслаждаются водой, благородные – горами.
Их союз порождает совершенного человека и исчерпывает китайский пейзаж. Величие этого искусства в том, что на тысячу лет непревзойденной живописи хватило одного сюжета. К истине ничего нельзя добавить, не исказив ее. Пределом фантазии китайский художник считал камни небывалой формы.
– Демонов, – говорил мэтр, – рисовать легче всего: их никто не видел.
Разнообразие претило их эстетике, как нам – рюши на гардинах. Минимум больше максимума, потому что он включает все, вычитая лишнее: ночью все кошки серы.
Когда одного художника спросили, почему он нарисовал бамбук красной тушью, он удивился:
– А какого же, по-вашему, цвета бамбук?
– Конечно, черного.
Чтобы так писать, надо забыть все, чему учился.
Пастернак считал стихи губкой мира, Бродский – ускорителем мысли, Хармс – вещью из языка, которой можно разбить окно. Но чтобы полюбить китайцев, нужно ценить пресную кухню. Их стих невзрачен. Их слог вторичен. Их афоризм цвета воды. Их словесность бедна, банальна, бессвязна. Но лишь потому, что она сразу темна и прозрачна. Доверяя читателю больше, чем словам, древние китайцы даже не потрудились изобрести пунктуацию. Оставшись без синтаксиса, мы сами должны связать мысли мудреца, который предпочитает системе самые простые и потому бездонные примеры.
Читать такое почти то же самое, что писать. Поэтому чаще, чем Библию, переводят книгу Лао-цзы, перекладывая его кто как на душу положит. Одни – для других, я – для себя, чтобы научиться не умничать.
– Китайцы, – пишет исследователь их древностей, – чрезвычайно высоко ценили попугаев, потому что видели в них полезный урок: слишком умную – говорящую! – птицу первой сажают в клетку.
– Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?
– Китайцем.
Но теперь, когда и седых-то волос осталось немного, цель моя все еще смутна, и я бреду к ней с помощью ритуалов.
Культура ведь – всегда ритуал, превращающий вещи в символы, пространство – в зону, время – в праздник. Повторение создает смысл, и прошлое становится настоящим, продлевая историю в вечность. Без ритуала мы не можем ни поцеловаться, ни чокнуться, ни выпить.
Я видел, как японцев учили рукопожатию. Они трясли чужую ладонь с тем же нелепым усердием, с которым мы у них без разбору кланяемся, не догадываясь, что спектр наклонов иерархичен, как статус волков в стае.
Ритуал трудно зачать, но легко убить. Он умирает, как первомайская демонстрация, – когда его начинают рассматривать. Сила ритуала – в бессознательном импульсе. Лишь заменив инстинкт, он становится непреодолимым. Поэтому нам проще убить человека, чем не дать ему на чай.
– Нет ничего важнее невидимого и незаметного, – говорил Толстой, пересказывая крестьянским детям Конфуция.
Собственно, к этому сводилось учение обоих, обещавших улучшить нашу породу и обрадовать ее. По Конфуцию, благородный всегда счастлив, низкий всегда удручен. Чтобы изменить человека, нужно срастить в нем природу с культурой.
Я верю в этот проект с тех пор, как научился читать, особенно китайцев. Их история и впрямь не лучше нашей, но меня в ней волнуют лишь те ритуалы, которым стоит подражать. Поэтому я часто ухожу в горы, даже зимой. Тем более зимой.
– Какая непередаваемая красота жизнь зимой в лесу, в мороз, – писал Пастернак, – когда есть дрова.
В мороз природа не дает себя забыть, как это с ней случается в нежаркие летние сумерки. Зимой ты нутром ощущаешь свою уязвимость: угроза лишена лица, как старость.
И горы зимой охотнее демонстрируют свое черно-белое устройство. Непостижимо сложное, оно все-таки есть. Ты чувствуешь внутреннюю логику скалы и распадка. Камни громоздятся, подчиняясь правилу, исключающему, как закон всемирного притяжения, исключения. Этот непоколебимый порядок китайцы называли “ли” (里). Он – внутренняя организация вещей, которую нам не дано постичь, но мы все равно стараемся, ибо культура всему учится у природы, чтобы стать ее частью.
Чуть-чуть не добравшись до вершины (из уважения к ней), я усаживаюсь лицом к Гудзону. Отсюда не видно ни труб, ни заводов, только горы и реки. Природа одолжила пейзаж, завершить его – наша задача. Трудясь над ней, я однажды так долго сидел зажмурившись, что из кристального воздуха материализовался запах сухого помета, которым топили фанзы в безлесном Китае.
Путь сада
Горсть земли и ложка воды навлекают безбрежные думы.
Ли Юй
Китайский сад – прообраз полноты бытия, которую выражает не сумма вещей, а диалог полярных понятий. Динамическое равновесие твердого и пустого в изъеденных кавернами камнях или – баланс покоя и изменчивости, который являет Луна и ее отражение на водной ряби. Каждый сад обладает своей тайной и являет поэтическую задачу, философский ребус, требующий мудрого прочтения. Чтобы понять его потаенный сюжет, нужно знать алфавит садового языка.
1. Стена. Чуть выше человеческого роста, она повторяет изгибы местности. Будто вырастая из земли, прихотливая и изменчивая, как все природное, она то и дело теряет себя в декоративных завитушках. Цвет стены всегда белый. В лунную ночь на ней, как на экране, разыгрывается танец теней, отброшенных побегами бамбука. По обычаю, на белой штукатурке ученые гости оставляли на память хозяевам образцы своего каллиграфического и поэтического искусства.
2. Флора. В китайском саду не растет ничего слишком пышного или яркого. Здесь царит элегантная ассоциативность. Каждое растение опутано густой цепью цитат. Царь сада – известный в ста разновидностях пион. Он представляет ян, мужскую эманацию природы. Вечнозеленые сосны говорят о неувядаемом благородстве, полый бамбук олицетворяет жизненную силу пустоты, хризантема – покой и долголетие, белоснежный лотос, растущий с илистого дна пруда, символизирует духовную чистоту, неуязвимую для тины жизни. В китайском саду нет места газону. Пустота должна органично входить в устройство вещей, а не зиять дырой без оправдания.
3. Вода. Она занимает больше половины его территории. Примета вечного движения и вечного покоя, образ бесконечных превращений, вода – самая архаическая из стихий. Она служит голубым зеркалом небу. Подспудный смысл этого синего цвета скрывается в его происхождении. Воздух бесцветен, но синева – плод сгущенной прозрачности. В ней нет ничего вещественного, земного, материального. Неощутимая, неделимая и вечная, вода – дух, что “рыщет где хочет”. В том числе и в крохотном пруду сада, вмещающем сразу все небо.
4. Камень. Считаясь лучшим другом мудреца, он навевает мысли о древнем. Владимир Соловьев говорил, что испытывает трепет от каждой встречи с седым от старости валуном. В камнях необыкновенной формы, которые на Востоке стоят целое состояние, китайцы видят проявление жизненной силы космоса. В камне сконцентрирована его семенная энергия, это – застывшая сперма природы.
5. Экраны. Ими могут