Том 10. Публицистика (86) - Алексей Николаевич Толстой
Разумеется, все это лишь самые общие очертания, скорее – таково впечатление от Запада, когда поживешь в его городах. Но, может быть, это самая правда и есть: уныние опустошенных душ.
На этом печальном фоне искусство (туземное) чахнет и тускнеет. У русского искусства мало соперников. К нему тянутся, как к источнику живой воды. Сопротивления еще много, еще бы. Но покоряющая сила его поразительна. Его влияние выступает все яснее, об этом говорят все громче, правда – пока еще с оттенком изумления: – ведь все же мы – варвары, мы еще не новые Афины второго Рима. В Германии, в особенности, сильно влияние Достоевского. Его здесь чтут, может быть, больше, чем у нас.
Разумеется, успеху русского искусства помогает страшный ущерб искусства европейского: дорога свободна. Но есть и особая причина. Это уж из моих соображений. Я думаю, что русское искусство особенного типа, и тип этот теперь чем дальше, тем в более чистом виде будет проявляться. Его основа, его зерно – внутри полое. Например, зерно (романского искусства) в разрезе ровное, однообразное, очевидное. Русское – со свищем. Это ни хорошо и ни плохо, и думаю, что теперь только полое семя даст колос. С этой самой полости немцы и сходят с ума у Достоевского.
Искусство романское на закате. На закате и рационально-правовая мораль, и римское понимание государственности: людям в ней тесно. Жизнь стала обширнее и глубже романского сознания. Вот тут-то и нужна живая вода, которую, как Вам известно, приносит ворон в клюве. Все это давно уже сказано, но я воспринимаю это всей кожей, как воздух…
Письмо А. Соболю*
12 июня 1922
Милый Андрей, рукописей твоих я до сих пор еще не получил. Как получу, тотчас извещу тебя о том, куда и на каких условиях думаю их продать.
Теперь о моем письме в «Накануне». Видишь ли, Андрей: когда-нибудь настанет век, когда мы будем жить в прекрасных городах, общаться с прекрасными людьми, с природой, со звездами, писать прекрасные рассказы. Очень хорошо. Но раньше, чем дожить до этого века, нужно перестать быть парием, презренной сволочью, каковыми мы, русские, являлись до сей поры в этом мире. Но перестать быть сволочью можно только почувствовав себя частицей единого, огромного, сильного и творящего добро. Таковое есть Отечество. Вот тут-то и начинается трагедия, в особенности с последним, т. е. с творящим добро.
Мое Отечество пережило страшнейшую из революций, известных в истории. Могу я принять Отечество без революции? Могу я женщину, родившую дюжину детей, уверять в том, что она – девственница?
Но ведь этим занимается одна часть нашей эмиграции: – дети не твои, подкидыши, ты отроковица. Другая часть эмиграции занимается тем, что считает Отечество – лохудрой… Одни – маниловцы, другие – смердяковцы. Наконец, третьи – совсем чудаки. Они говорят: «революция была, но в октябре 17-го кончилась, дальше идет не революция». Т. е. с октября по сей день, за годы, когда были разбиты и уничтожены белые армии, выгнаны поляки из Украины, англичане с Кавказа и из Архангельска, когда пропагандой на Западе была предотвращена интервенция, когда мужики получили землю и устроились на ней, когда вся русская жизнь была вывернута, как тулуп, наизнанку, за эти пять лет происходила, оказывается, не революция, а что-то другое. Тогда, во-первых, я не понимаю, что такое революция, во-вторых, думаю, что революция и есть именно это «что-то другое».
Революцию я должен принять со всею мерзостью и ужасами. Это трудно, очень. Но ведь те, кто делали революцию, – интеллигенты, рабочие, крестьяне, солдаты, красные, зеленые, белые, перебежчики, разбойники – все составляют мое Отечество. Ведь особого, «отечественного» народа, помимо не творившего всего этого выворачивания России наизнанку, – нет. Я же Отечества кровный сын, и если я фактически не участвовал в делах, то мысленно и чувственно совершал дела не легкие, и отделять себя, выгораживать, быть чистеньким у меня нет оснований.
В принятии революции нет оправдания ее, ни порицания ее; нет морального начала, как нет морального начала в том, чтобы стащить свою лодку с песка и поплыть по реке. Я думаю, что вообще рассматривание революции как начала морального, в особенности романтизирование ее, – есть ложь и зло, так же, как ложь и зло – восхищаться войной и воспевать ее. Война и революция – неизбежность. Война есть внешнее движение народа, революция – внутреннее движение народа. Когда они совмещаются, как за последние пять лет в России, – нация переживает сдвиг. Предотвратить войны и революции нельзя (лишь оттянуть срок). Историческая наука не дала еще для этого верных рецептов.
Есть люди, принимающие русскую революцию без большевиков – это четвертая категория чудаков. Впоследствии история разберется, кто кого породил: революция большевиков или большевики революцию. Это и есть столь модный сейчас спор о личности и коллективе. Во всяком случае революция и большевики неотделимы. Если я прилепляюсь к Отечеству, принимаю революцию, я признаю, что большевики сейчас единственные, кто вытаскивают российскую телегу из оврага, куда завезли ее красные кони. Удастся вытащить? Не знаю. Но знаю, что делать нужно мне: завязло ведь мое Отечество.
В эмиграции думают по-другому. «Не вытащишь, сукин сын, лопнешь». И ждут, когда большевик лопнет. И это ждать, когда лопнет, – считается честным, красивым, стойким.
Другие в эмиграции, вроде Милюкова, говорят: «дайте мне возможность скинуть большевиков, и я устрою в России земной рай». Но ведь дают (возможность) за деньги. Платить будет не Милюков. Он только устроит земной рай. Подати будет собирать на Красной площади французский сержант – сенегалец 126 линейного пехотного полка.
Русские эмигранты (полит деятели) ведут себя как предатели и лакеи. Клянчат деньги, науськивают, продают, что возможно. В Европе (кроме Германии) Россию ненавидят и боятся. России не на кого рассчитывать – только на свои силы. И главная сила России сейчас в том (в России этого не чувствуют, кажется), что Россия прошла через огонь революции, у России горячее дыхание. Это можно почувствовать, лишь сидя здесь, на Западе, где не было потрясений революции, но где жизнь идет на ущерб. Здесь катастрофа неминуема.
Так вот, в общих чертах, причины, заставившие меня написать письмо в «Накануне». Я отрезаю себя от эмиграции. Эмиграция ругает меня с остервенением: я ее предал. Но меня ругают и в