Дмитрий Губин - Под чертой (сборник)
Современная русская литература живет в соответствии с заветами Герцена, Добролюбова и Чернышевского. То есть в противофазе с Пушкиным или Довлатовым. Готов объяснить.
Этим летом сбылась мечта, которую я бы назвал мечтой идиота, когда бы она не сбылась. Я больше месяца валялся, условно говоря, на диване и читал – по преимуществу то, что называется современной русской прозой.
У меня накопилось.
К этому лету в моем списке обязательных к прочтению за три дня до смерти книг числилось 252 позиции.
Но если чтение переводных научно-популярных книг еще продвигалось, – то с отечественными художественными была беда. Я откладывал их на потом, маркировал и протаскивал курсором вниз все растущего списка, оправдываясь тем, что, скажем, Дима Быков все равно за день пишет больше, чем я читаю, Быков вообще самозарождается из кириллицы, как лысенковский овсюг из овса.
Но дальше откладывать стало невозможно, потому что самым интересным, когда читаешь книги скопом, написанные в одном временном потоке, в общем литературном процессе, – является что? Правильно: уловленное время. Точнее, шум времени, тут Мандельштам был точен. Так современный радиотелескоп улавливает не изображения звезд, а радиоизлучение, шум Вселенной. В книги, даже неудачные, влипают какие-то важные вещи, определяющие шум эпохи.
В общем, я стал читать современное русское. И Зайончковского с его «Городком», и расхваленных-перехваленных «Елтышевых» Сенчина, и «Мертвый язык» Крусанова, и «Таблетку» Садулаева, и «Географа» (который глобус пропил) Алексея Иванова и его же и «Общагу» (которая на крови; на десерт я придержал «Блудо и мудо», «Сердце Пармы» и «Золото бунта»), и «Армаду» Бояшова, и «Ананасную воду для прекрасной дамы» Пелевина, и недочитанного по мелочам Сорокина, ну, и, понятно, вездесущего Быкова – куда ж без него.
Это была, конечно, не вся современная литература (в очереди в затылок дышали друг другу Мамлеев, Пепперштейн, Кантор, последний Шишкин, а также Аствацатуров, Геласимов, Иличевский, за которыми, впрочем, снова занимал место Быков) – но и этот улов был немал.
Электронный ридер плюс интернет позволяли добывать любую книгу без труда. Поэтому, если Садулаев восторженно поминал Стогова, я немедленно переключался на Стогова, а когда приходила весть о моде на русского американского писателя Идова – я принимался за «Кофемолку», по пути успев спикировать в другой век, в «Больную Россию» Мережковского и в «Опавшие листья» Розанова. А когда глаза уставали, я электронные книги слушал.
Была в этом времяпрепровождении невероятная сладость возвращения в возраст осьмнадцати лет, когда единственные труд и забота – читать, читать и читать, а о прочем можно не думать, отчего будущее кажется прекрасным, как именинный торт.
И вот, если вначале я что-то читал с упоением (как романы пермяка Иванова – один о застывшем в подростках русском Питере Пэне, втиснутом в тело учителя географии, а второй об ангеле, заселенном в общагу), а что-то с раздражением (тут фамилии опущу), то вскоре и раздражение, и восхищение слились в ощущение, что разным языком, но одно и то же произведение пишет один и тот же человек. То есть я стал слышать тот самый гул эпохи, ради которого и затевал предприятие.
И главным в этом гуле была не то, что там звучало, а то, что не звучало (да, я знаю, что за такой подход следует давать по башке, но тут я согласен скорее получить, чем отказаться от слов).
Итак, первое: ни в одной из книг темой, пусть даже второго плана, не был труд – то есть, прошу прощения за избитый оборот, созидательный труд. Ни в одном из романов герои, пройдя преграды, унижения, обманы и предательства, не отреставрировали, скажем, старый пароход, чтобы дать ему новую жизнь и найти личное счастье. Более того, единственным известным мне романом, где такой труд присутствовал, был вышедший в 2000-м «Ноль часов» Михаила Веллера. Там команда крейсера «Аврора», отремонтировав двигатели и орудия, отправляется через Неву, Ладогу и канал имени Москвы в первопрестольную, дабы из главного калибра расфигачить Кремль с обитателями, – что делает этот текст родственным позднее написанным «Дню опричника» или «Сахарному Кремлю» Сорокина, или ранее написанной «Истории одного города» Салтыкова-Щедрина, то есть памфлетом, политической сатирой, талантливой карикатурой.
При этом, упоминая пресловутый «созидательный труд», я вовсе не имею в виду социалистическую литературу США 1920-х и 1930-х, невыносимо назидательную и тоскливую, будь то Эптон Синклер или Синклер Льюис. Я имею в виду то, что составляет немалую часть обаяния, например, «Унесенных ветром» Митчелл, когда удовольствие доставляет следить, как Скарлетт О’Хара восстанавливает порушенную войной усадьбу (а не только занимается шашнями с Реттом Батлером, который, к слову, зарабатывает на контрабанде. Чем не труд?)
Вся работа во всех русских романах сведена к мелькающему на заднем плане офису, который перерабатывает людей в планктон, питательную среду для китов капитала. Единственный роман труда – это «Кофемолка». Там молодая пара, из числа тех американцев, что деньги заработала виртуально, на финансовых производных, решает вложиться во что-то реальное – и открывает венскую кофейню в Нью-Йорке. В этом городе много таких, разбогатевших и наивных, мечтающих об идеальном ресторанчике, о правильном магазинчике. И вот читать эту историю невероятно увлекательно, хотя и грустно, потому что в Москве и Питере кипят те же страсти, и даже я могу порассказать, какие blood, sweet amp; tears стоят за открытием каждого нового ресторана Арама Мнацаканова или «Гинзы» – однако ж романов про эти нешуточные страсти-мордасти нет.
Второе. В современной русской литературе нет места страстям, нет места любви. В ней любви вообще нет. То есть описания типа «наутро Михаил понял, что не может обойтись без Елены, он набрал ее телефон и долго вслушивался в гудки» – такие цепочки слов есть, но это, с точки зрения романа, не любовь. Это дерьмо. Я не знаю, что случилось и почему никто из писателей не может любовь нарисовать – в лучшем случае обозначить: типа, да, влюбился, страдал, а она крутила с менеджером постарше и не ценила. У меня вообще есть подозрение, что то, что мы называем любовью – (по)жар страстей, зажигающий конкретную исторически и социально определенную жизнь – это результат воздействия не только и не столько вброшенных в кровь гормонов, сколько культуры. Под влиянием культуры игра крови принимает ту или иную форму, и это никакое не умствование. В средневековье, скажем, в любви значение имел лишь объект. Рыцарь ехал на битву ради Прекрасной Дамы, – важно было, что дама прекрасна. А Возрождение поменяло субъект и объект местами. Как писал Давид Самойлов:
Говорят, Беатриче была горожанкаНекрасивая, толстая, злая.Но упала любовь на сурового Данта,Как на камень серьга золотая.
Сколько раз мужчины тонкого душевного устройства падали, как из самолета без парашюта, в любовь к вульгарным толстухам! Сколько раз нежные женщины уступали похотливым кабанам, – и в спальню, видя в этом толк, пускали негодяев.
Хотения тела и веленья ума, похоть и разум, сердце и мозг – все эти битвы, собравшие и разгромившие целые армии, а параллельно породившие и «Крейцерову сонату», и «Легкое дыхание», и «Отца Сергия», и тьму, тьму, тьму рассказов, повестей и романов по всему миру – все эти неразрешимые противоречия, Кантовские антиномии, трансцендентальные единства апперцепций почему-то остаются вне современной русской прозы. И даже поэзии. Два главнейших современных русских поэта – Всеволод Емелин (и, понятно, Дмитрий Быков) известны не как любовные лирики, а как создатели рифмованных сатир. («Бог не фраер, Бог не шлимазл, в руках его пряник и плеть. Кому пожелает, он дарит газ, кому пожелает – нефть» – Емелин, «Гражданин поэт» – Быков).
Попробуйте отыскать в потоке новой русской литературы роман о любви, о том, как, не знаю, обманчиво внезапно, на пустом месте, возникает невозможная, необъяснимая любовь к тому, к той, кто по всем параметрам недостоин любви – ну, к уборщице Большого театра – и которая меняет влекомого жизненным потоком героя, что он начинает плыть против течения. Но что при этом ревущий поток любви так силен, что он заглушает поток похоти, и мужчина бессилен со своей жертвой в кровати. Я в жизни такие истории знаю. Но я не знаю ни одного в литературе их описания. Любовь в литературе умерла, – ей-ей, даже в дамских романах (где всегда присутствует картонная историйка, как героиня влюбляется в сына подруги и везет его на Багамы) любви куда больше.
Третье. Как ни странно, несмотря на все обвинения в разнузданности, современная русская литература удивительно неэротична. Она не умеет рассказывать о сопряжении тел так, чтобы вызвать возбуждение. Эротичен – и, честно говоря, порнографичен – Бунин. Таковы его «Митина любовь», его «Темные аллеи». В «Аллеях» есть один, нежно любимый мною, рассказ, «Начало», как 12-летний мальчик теряет невинность – не в пошлом смысле, а в главном – когда в поезде, наблюдая зашедшую влюбленную и несомненно близкую пару, задыхается, видя, как молодая женщина, упав на диван, отстегивает что-то от шелковых серых чулок, поднимая платье до голого тела между ним и чулками, и оправляет подол. Небо падает на мальчишку. У Бунина вообще в деталях, в описании нечаянностей впопыхах, локтей, ладоней, не просто дьявол – там все Люциферово войско. Умел нобелевский лауреат описать жаркое и жадное тело, знал в жажде тела толк, знал все повороты… Ну, и Пастернак с Набоковым – эти тоже знали и умели.