Светлана Алексиевич - Последние свидетели. Соло для детского голоса
Скоро деревню сожгли. Людей всех тоже. И нашу новую тетю. А мы остались жить, потому что рано утром ушли за ягодами… Сидели на горке и смотрели на огонь… Уже все понимали… Не знали: куда нам идти? Как найти еще одну тетю? Только эту полюбили. Мы даже говорили между собой, что будем называть нашу новую тетю мамой. Такая она хорошая, она всегда целовала нас на ночь.
Нас подобрали партизаны. Из партизанского отряда на самолете отправили за линию фронта…
Что у меня осталось с войны? Я не понимаю, что такое чужие люди, потому что мы выросли с братом среди чужих людей. Нас спасли чужие люди. Но какие же они мне чужие? Все люди свои. Я живу с этим чувством…
«Мы целовали им руки…»
Давид Гольдберг – 14 лет.
Сейчас – музыкант.
Мы готовились к празднику…
В этот день намечалось торжественное открытие нашего пионерского лагеря «Талька». Ждали в гости пограничников и утром отправились в лес. За цветами. Выпустили праздничную стенгазету, красиво украсили входную арку. Место было чудесное, погода прекрасная. У нас каникулы! Нас даже не насторожил гул самолетов, который слышали все утро, такие ходили мы счастливые.
Вдруг нас строят на линейку и объявляют, что утром, когда мы спали, Гитлер напал на нашу страну. В моем сознании война связывалась с событиями на Халхин-Голе, это было что-то далекое и кратковременное. Без сомнения, что наша армия непобедимая и несокрушимая, у нас лучшие танки и самолеты. Все это нам говорили в школе. И дома. Мальчики вели себя уверенно, а многие девочки очень плакали, испугались. Тем, кто постарше, поручили ходить по отрядам и успокаивать их, особенно маленьких. Вечером мальчикам, которым уже было четырнадцать-пятнадцать лет, выдали мелкокалиберные винтовки. Здорово! Мы в общем-то загордились. Подтянулись. В лагере было четыре винтовки, по три человека мы стояли и охраняли лагерь. Мне это даже нравилось. Я заходил с этой винтовкой в лес, проверял себя – боюсь или не боюсь? Не хотел оказаться трусом.
Несколько дней ждали, что за нами приедут. Не дождались никого и сами пошли на станцию Пуховичи. На станции сидели долго. Дежурный сказал, что из Минска ничего больше не прибудет, связь прервана. Вдруг бежит кто-то из детей и кричит, что идет тяжелый, тяжелый состав. Мы стали на рельсы… Сначала махали руками, а потом сняли галстуки… И махали красными галстуками, чтобы остановить поезд. Машинист увидел нас и стал показывать руками в отчаянии, что остановить поезд он не может, если станет, потом не сдвинется. «Если можете, бросайте детей на платформы!» – кричал он. На платформах сидели люди, и они нам тоже кричали: «Спасайте детей! Спасайте детей!»
Мы стали бросать к ним маленьких. Поезд только чуть медленнее поехал. Открылись вагоны, оттуда тянули руки раненые, подхватывали малышей. И всех до единого погрузили в этот поезд. Это был последний состав из Минска…
Ехали долго… Поезд шел медленно. Хорошо было видно… На насыпи лежали убитые, сложенные аккуратно, как шпалы. В памяти осталось… Как нас бомбили, как визжали мы и визжали осколки. Как на станциях нас кормили женщины, они откуда-то уже знали, что едет поезд с детьми, и мы целовали им руки. Как оказался с нами грудной ребенок, мать его убило при обстреле. И как женщина на станции увидела его и сняла с головы платочек, отдала на пеленочки…
Все! Баста! Сильно волнуюсь… Мне нельзя волноваться. Сердце больное. Скажу вам, если не знаете: те, кто был в войну ребенком, часто умирают раньше своих отцов, которые воевали на фронте. Раньше, чем бывшие солдаты. Раньше…
Я уже столько своих друзей похоронил…
«Я смотрела на них глазами маленькой девочки…»
Зина Гурская – 7 лет.
Сейчас – шлифовальщица.
Я смотрела на них глазами маленькой девочки… Маленькой деревенской девочки. Широко раскрытыми глазами…
Близко увидела первого немца… Высокий, голубые глаза. Я так удивилась: «Такой красивый, а убивает». Они были красивые…
Наверное, это мое самое сильное впечатление. Мое первое впечатление от войны…
Жили мы: мама, две сестрички, братик и курица. У нас одна курица осталась, она с нами в хате жила, с нами спала. С нами от бомб пряталась. Она привыкла и ходила за нами, как собачка. Как мы ни голодали, а курицу спасли. А голодали так, что мать за зиму сварила старый кожух и все кнуты, а нам они пахли мясом. Братик грудной… Заваривали кипятком яйцо, и эту водичку давали ему вместо молока. Он переставал тогда плакать и умирать…
А вокруг убивали. Убивали. Убивали… Людей, коней, собак… За войну у нас всех коней убили. Всех собак. Правда, коты уцелели.
Днем немцы приходят: «Матка, дай яйца. Матка, дай сало». Стреляют. А ночью партизаны… Партизанам надо было выжить в лесу, особенно зимой. Они ночью стучали в окно. Когда добром заберут, когда силой… У нас вывели коровку… Мама плачет. И партизаны плачут… Не рассказать. Не рассказать, милая. Нет! И нет!
Мама с бабушкой пахали так: сначала мама надевала на шею хомут, а бабушка шла за плугом. Потом они менялись, другая становилась конем. Я мечтала скорее вырасти… Жалко было маму и бабушку…
После войны на всю деревню была одна собака (чужая прибилась) и одна наша курица. Яйца мы не ели. Собирали, чтобы вывести цыплят.
Я пошла в школу… Оторвала со стены кусок старых обоев – это была моя тетрадка. Вместо резинки – пробка из бутылки. Выросли осенью бураки, так мы радовались, что сейчас натрем бураков и у нас будут чернила. День-два эта каша постоит и становится черная. Уже было чем писать.
Еще помню, что мама и я любили вышивать гладью, обязательно чтобы веселенькие цветочки были. Черных ниток я не любила.
И сейчас не люблю черный цвет…
«Мама наша не улыбалась…»
Кима Мурзич – 12 лет.
Сейчас – регулировщица радиоаппаратуры.
Наша семья…
Нас было три сестры – Рема, Майя и Кима. Рема – это Электрификация и Мир, Майя – это Первое мая, Кима – это Коммунистический интернационал молодежи. Такие имена дал нам отец. Он был коммунист, рано вступил в партию. И нас так воспитывал. В доме у нас было много книг, были портреты Ленина и Сталина. В первые день войны мы закопали их в сарае, я оставила себе только «Дети капитана Гранта» Жюля Верна. Одну любимую книгу. Всю войну я ее читала и перечитывала.
Мама ходила в деревни под Минском, меняла платки на продукты. Была у нее пара хороших туфель. Она отнесла даже свое единственное крепдешиновое платье. Мы с Майей сидели и ждали маму: вернется или не вернется? Старались друг друга отвлечь от этих мыслей, вспоминали, как до войны бегали на озеро, купались, загорали, как танцевали в школьной самодеятельности. Какая у нас была длинная-длинная аллея по дороге в школу. Запах вишневого варенья, которое мама варила во дворе на камешках… Такое все было далекое, такое все хорошее. Говорили о Реме, старшей сестре. Всю войну мы думали, что она погибла. Как ушла двадцать третьего июня на работу на завод, так и не вернулась домой…
Кончилась война, мама кругом посылала запросы, искала Рему. Был такой адресный стол, там всегда толпилось много людей, все друг друга искали. Я носила и носила туда мамины письма. А нам письма не было. Наступит выходной день, мама сядет у окна и ждет, когда будет идти почтальонша. А она всегда проходила мимо…
Однажды вернулась с работы мама, и заходит к нам соседка. Она говорит маме: «Танцуйте», – и что-то держит в руке за спиной. Мама догадалась, что это письмо. Она не танцевала, она села на скамейку и не могла встать. И не говорила.
Так сестра нашлась. Она была в эвакуации. Мама стала улыбаться. Всю войну, пока мы не нашли сестру, наша мама не улыбалась…
«Не могла привыкнуть к своему имени…»
Лена Кравченко – 7 лет.
Сейчас – бухгалтер.
Я, конечно, ничего не знала о смерти… Никто не успел объяснить, я ее сразу увидела…
Когда пулеметы строчат из самолета, то кажется, что все пули летят в тебя. В твою сторону. Я просила: «Мамочка, ложись на меня…» Она ляжет, тогда я ничего не вижу и не слышу.
Страшнее всего было потерять маму… Я видела убитую молодую женщину, а ребенок сосал у нее грудь. Видно, ее минуту назад убило. Ребенок даже не плакал. А я сидела рядом…
Не потерять только мне маму… Мама все время держит меня за руку и гладит по голове: «Все будет хорошо. Все будет хорошо».
Ехали мы на какой-то машине, и всем детям надевали на головки ведра. Я не слушала маму…
Потом помню – гонят нас в колонне… И там у меня маму забирают… Я хватаю ее за руки, цепляюсь за ее маркизетовое платье, она оделась не для войны. Ее нарядное платье. Самое нарядное. Не отпускаю… Плачу… А фашист меня отшвыривает сначала автоматом, а с земли, когда я упала, – сапогом. Подбирает меня какая-то женщина. И вот мы с ней уже почему-то в вагоне, едем. Куда? Она зовет меня «Анечка»… Но я думаю, что у меня другое имя… Как будто помню, что оно у меня другое, но какое – забыла. От страха… От страха, что у меня забрали маму… Куда мы едем? Мне так кажется, из разговоров взрослых я поняла, везут нас в Германию. Помню свои мысли: зачем я немцам такая маленькая? Что я буду у них там делать? Когда стало темнеть, женщины позвали меня к двери и прямо вытолкнули из вагона: «Беги! Может, спасешься».