Николай Лесков - Русское общество в Париже
Гризета сейчас вон из комнаты. Хлопнет дверью, побежит в одном платье, обежит переулок и через десять минут возвратится, рассказывая, что к ней на улице пристал какой-то негодяй, а в заключение скажет: «Ну полно! Это глупо. Давай помиримся».
Гризета добродушна и легковерна, но в то же время подозрительна и ревнива; но и в ревности своей и в подозрительности она опять-таки тот же милый и жалкий ребенок. Она спокойно отпускает своего друга утром, даже прогоняет его на лекцию или просто поболтаться, потому что терпеть не может, чтобы кто-нибудь вертелся у ней перед глазами, когда она будет «делать комнату». Тут у нее дым коромыслом, и она хочет быть в это время (около часа) непременно одна. Ей, кажется, и в головку не входит, что в это время можно идти совсем не на лекцию.
— Иди, иди вон, — пристает она, пока прогонит-таки человека, несмотря на все его отмаливанья, и пойдет все перетирать да перемывать, чтобы сесть за работу во всем чистеньком. А не придите к завтраку, с которым она ждет в 2 часа, или, Боже спаси, не явитесь в 6 часов, когда нужно идти обедать… ревность, слезы, упреки и все: чего хочешь, того просишь. Этой обиды ей просто снести нельзя. Весь день ваш: посылайте ее куда хотите — она побежит и губки не надует; но к вечеру будьте с ней, а то она несчастна. Очень несчастна, так несчастна, что вы себе этого и представить не можете.
Настоящая рабочая гризета никогда не изменяет своему сожителю, особенно такая, которая говорит: «изменю». Эта уж ни за что не изменит. Да и вообще измена считается редкой вещью. Это все равно что надеть шляпу, т. е. стать на одну ногу с лоретой или «крючком», т. е. женщиной, затрагивающей на улице проходящих мужчин. Но «отбить» человека у подруги, не имея своего, — это можно.
Поэтому гризеты, живущие с русскими, страшно не любят допускать сближения своих сожителей с «холостыми» рабочими гризетами и особенно враждебно относятся к навещающим квартал молодым русским девушкам, горничным елисеевок.
— Не говори на этом дурацком языке, — приставала при мне к своему другу одна гризета, услышав первое русское слово с вошедшей русской девушкой Сашей, о которой я уже нечто рассказывал.
— Полно, пожалуйста, — отбивался компатриот.
— Зачем ты не говоришь по-французски?
— Потому что она не говорит по-французски.
— Она говорит.
— Не говорит.
— Нет, говорит. Все говорят по-французски. Весь мир говорит по-французски.
— Говорите вы, Саша, по-французски?
— Нон, — отвечала землячка.
— Ну, видишь! она понимает. Говори ты по-французски, пусть она отвечает тебе по-вашему.
Начнете разговор; но, разумеется, он не идет, и вы поневоле собьетесь опять на русский. Гризета сейчас поднимается на хитрости.
— Хотите кофе? — спросит гризета Сашу.
— Нон, мерси бьен. Же сюи расазье,[27] — ответит простодушная Саша.
— Ah! ah! Voilà.[28] Вы не хотите при мне говорить; вы надо мною смеетесь; вы обо мне говорите.
Доказать, что кофе по-русски называется так же, как и по-французски, не сразу удастся; но зато всегда можно довести гризету до того, что она извинится перед нашей Сашей, расцелует ее и, пожалуй, еще подарит чепчичек собственной работы.
Я уж вам говорил, что они, кажется, вовсе неспособны к дерзостям, к сожалению, так обыкновенным в некоторых наших женщинах и так в них противным. Много-много что гризета надуется и расплачется, а там опять шелковая.
Раз я видел целую коалицию гризет против одной русской девочки, причем они дошли до верха дерзости, возможной им при их отесаных натурах.
У знакомой читателям Матрены Ананьевны была protégée — Даша, девочка лет восемнадцати. Ее привезла одна княгиня Т—ая в По, разгневалась там на нее за что-то и прогнала. Девочке было хоть в воду, так в ту же пору.
Узнала об этом Матрена Ананьевна и составила лигу из русской прислуги. Составив эту лигу, Матрена Ананьевна причепурилась и является к г-же Т—ой.
— Этак, — говорит, — сударыня, не по-человечески невозможно с женщиною поступать.
Та вспыхнула и на порог Матрене Ананьевне показала; но Матрена Ананьевна не оробела.
— Дайте, — говорит, — сейчас ей денег на дорогу в Россию, или мы все, сколько нас тут есть, пойдем к русскому консулу или напишем письмо к русскому посланнику.
Матрена Ананьевна слыхала нечто о посольствах и думала, что так вот стоит ей обратиться в русское посольство, там сейчас так и слушать ее станут, словно как в прусском выслушивают немца, в английском англичанина, в молдавском молдаванина или волоха. Матрена Ананьевна это преглупо рассуждала, не имея понятия о величии, которое окружает некоторые наши посольства, но, на ее счастье, дама, которой она угрожала посольством, была еще глупее ее: ей тоже померещилось, что иное и русское посольство иногда может вступиться за русского. И вот как она ни смела была, но побоялась скандала и дала 200 франков. Но Дашу с 200 фр. отправить было невозможно, потому что девушка эта не знала ни одного языка и переменять билетов на беспрерывно перекрещивающихся линиях железных дорог не могла, а русского попутчика не случилось. Матрена Ананьевна взяла ее под свое крылышко и нашла ей место у другой русской барыни. Даша приехала в Париж; Матрена Ананьевна, уж тут пристроив ее, приняла о ней родительские попечения и взяла над нею родительскую власть. Она начала называть Дашу «дочкой», на свои деньги ее экипировала, не позволяла никому о ней иначе говорить, как с уважением, и сама беспрестанно называла ее дурой и даже угрожала ей подзагривками. Даша девочка миленькая, жить ей хочется, и она видимо скучает.
— Сведите, батюшка, Дашу мою на бал, — говорит мне Матрена Ананьевна. — Я ее принаряжу: вам стыдно не будет.
— Отчего же нет, сведу, Матрена Ананьевна, с удовольствием сведу.
Приходит Даша вечером — пава павою. Шелковое, тяжелое, густое платье с заткаными лиловыми цветочками — видно, с княжеского плеча; чепчик с лентами, пояс шире Млечного Пути. Ну, думаю себе, потешишь, родная, «французинок»! А знаю, что если сказать это Матрене Ананьевне, обидится страшно. «Что мол, я господ, что ли, хороших не видала, не знаю, что ли, что к чему принадлежит и как надевается».
Как я ввел мою даму, так и пошли оборачиваться.
«Ах, вы, черт вас возьми!» — думаю себе. Усадил ее и потребовал канет. Одна, другая, третья знакомые обсели. Вижу, хотят раззудить меня; а Даша, на несчастье, уже понимала-таки много по-французски.
— Это русская? — спрашивает одна гризета.
— Русская.
— У вас все такие?
— Все.
— О, несчастный!
— Послушайте, mesdames! Это бедная девочка, у ней чужое платье, она скучает, а вы, просвещенные француженки, в вашем Прадо, о котором думают: «вот тут-то деликатности!», вы не умеете или не хотите обласкать ее! — А, думаю себе, была не была, допущу даже политику: — Вот вы бы, — говорю, — посмотрели, как мы принимаем ваших, с какою радостью, с какою любовью! А вам это не стыдно? А вам это не совестно? Чем же, — говорю, — вы лучше англичанки какой-нибудь?
Гризеты переконфузились. У одной была бонбоньерка: апельсин, сигареты. Все, все сейчас Даше, и обласкали ее так, что она сейчас же начала с ними ломить по-французски.
Вообще они народ очень добрый и, что всего милее, народ необыкновенно великодушный и деликатный.
Судя по гризетам, я полагаю, что у французов есть врожденные полицейские способности, и нимало не удивляюсь неподражаемому искусству наполеоновской полиции. Я сказал, что гризета очень подозрительна и ревнива; но в то же время она чрезвычайно легкомысленна и детски хвастлива. Ей мало, что она забрала в руки «варвара»: ей еще нужно показать другим, похвастаться, как она забрала вожжи от крутой славянской морды. Подруги ее навещать станут и станут думать: «А ну мне бы его, чем же я хуже или глупее?» — А там ручку пожать, а там письмо, адресованное в Café de la Rotonde, да и… разное бывает. Имея друга, гризета изменять ему не охотница, но, будучи «холостою», влюбиться готова как порох и наставит рожки приятельнице в одно мгновенье. Особенно с русским, поляком или испанцем. В Латинском Quartier всякого народа молодого гибель, гостей со всех волостей. Целую европейскую этнографию изучить можно.
Англичан гризеты терпеть не могут и только смеются над ними — это старая народная ненависть. Итальянцев тоже очень не любят, а немцев просто не могут переносить: немецкая точность и пунктуальность француза возмущают, и немцы так уж и держатся rue Jacob, где живут эльзасцы.