Александр Мелихов - Броня из облака
Истина — это греза. Настолько мощная, что убивает скепсис. Убийство скепсиса — вот тайная цель всех грез. Когда-то в романе «Горбатые атланты» я написал, что главная цель человечества — бегство от сомнений. Поэтому грезы по отношению друг к другу занимают очень агрессивную позицию, все они стараются друг друга истребить, дискредитировать, внушить, что все прежние теории — это была чушь, а вот теперь мы, наконец, постигли самую истинную истину, отыскали по-настоящему объективные законы мышления… Ведь пока греза не убьет скепсис, от нее почти нет никакой пользы, она не доставляет вожделенного покоя. Поэтому, если она будет вести себя скромно и говорить: «У каждого своя правда, я несу лишь частицу истины», — она не будет выполнять ту функцию, ради которой и создавалась, не позволит обрести одну из важнейших жизненных опор — чувство неколебимой правоты.
Я думаю, что всякое убеждение и вообще любая по-настоящему глубокая идея могут быть обоснованы только при помощи себя самих. И утверждают они себя тем, что убивают своих соперниц, — не опровергают их, что невозможно, но стараются лишить обаяния. Как это делается на любой коммунальной кухне, только неизмеримо более изысканно.
Ибо именно в монополии их ценность. Но вот каким образом они обновляются? Конечно, удобнее всего новую грезу выращивать из старых, делать вид, что мы не отменяем старое, а, наоборот, укрепляем его еще тверже. Что, скажем, пролетарская диктатура — это и есть настоящая свобода. А гонка вооружений — это безопасность. А отсутствие частной собственности — истинное богатство. Лучше всего не отвергать, но реинтерпретировать старое. Возможно даже, что новую грезу создать просто-напросто нельзя, а все они лишь трансформации относительно небольшого числа архетипических мечтаний, порожденных вечным стремлением человека ощущать себя красивым, сильным, значительным и бессмертным.
И если бы наши либеральные идеологи были озабочены практическими результатами своей пропаганды больше, чем красотой собственного облика, то они бы давно перестали впустую дразнить молчаливое большинство, для которого все еще эмоционально значимы коммунистическая, национальная, государственническая мечта, обвиняя его в пресмыкательстве и шовинизме, но, напротив, убеждали бы, что именно они, либералы, истинные патриоты, истинные государственники… Ибо каждая порядочная сказка абсолютно герметична и для рациональной, и для этической критики: все, что работает на ее укрепление, она называет добром, а все, что работает на ее разрушение, злом. Она же сама и разбирает поданные на нее жалобы, с каждым разом лишь сильнее укрепляясь в убеждении, что на стороне ее врагов нет ни крупицы правды, — так всегда бывает, когда заинтересованное лицо одновременно выполняет функции следователя, судьи и палача.
Собственно, все вышеизложенное можно назвать гносеологической версией теории относительности. Теория относительности провозгласила, что не существует никаких экспериментов, которые позволили бы отличить движущиеся системы координат от неподвижных. Точно так же не существует никаких методов, которые позволяют отличить ложную, аморальную, безобразную грезу от истинной, высоконравственной и прекрасной. Ибо сама греза создает и формы эксперимента, и критерии их оценивания, и она всегда создает именно такие критерии и эксперименты, которые работают на ее подтверждение.
И ничего поделать с этим нельзя. Всякая иллюзия может быть нехороша только в рамках другой, соседней иллюзии. Все критерии оценивания и методы опровержения каждой сказкой разработаны под себя. Судно утонуло потому, что экипаж рассердил злых духов, — это мнение так же неопровержимо, как и то, что оно утонуло из-за неправильной прокладки курса. Обычно возражают, что те культуры, которые руководствуются законом материальной причинности, устраивают для себя более комфортабельную жизнь, но этот аргумент убеждает не логикой, а подкупом. Соблазном. И те, кто не поддаются материальному соблазну, а продолжают держаться за иллюзии, дарующие им цель и смысл жизни, поступают ничуть не глупее тех, кто отказывается от них ради физического комфорта. По крайней мере, статистика самоубийств наводит на мысль, что их рост связан прежде всего с упадком воодушевляющих коллективных иллюзий.
Но если иллюзия всё, часто спрашивают меня, то что в таком случае я называю реальностью? Я называю реальностью любую воображаемую картину мира, по отношению к которой скепсис уже убит или еще не успел родиться. Буддист считает самым главным мороком именно то, что позитивист считает наиболее достоверной реальностью. И лично я воспитан социальной группой, в наибольшей степени убившей во мне скепсис по отношению к тем суждениям, которые порождаются наукой, если понимать под ней, во-первых, стиль мышления, а во-вторых, социальный институт. Именно они образуют ту систему базовых предвзятостей, ту систему отсчета, из которой я наблюдаю мир.
Понятие «реальность» в моей парадигме играет примерно ту же роль, что и понятие «неподвижность» в теории относительности. Размышление начинается с наивного представления, что предметы явственно делятся на абсолютно неподвижные и абсолютно движущиеся. А после того как приходят к выводу, что абсолютного движения и абсолютного покоя не существует, что все зависит от системы отсчета, — тогда слово «покой» остается для бытового языка и для тех ситуаций, когда без слов ясно, о какой системе отсчета идет речь.
Но как же так, негодует наивный физик, вот стол — разумеется, это реальность, ведь я могу его пощупать! Я и сам однажды во сне усомнился: а вдруг это сон?.. И потрогал именно стол — он был такой твердый, что это ощущение до сих пор остается у меня в пальцах. А раненый не может заснуть от боли в ампутированной ноге. А каждый из нас своими глазами видит вспышку света, когда его ударят по глазу. А шизофреник своими ушами слышит «голоса». А Бехтерев написал целый том, посвященный коллективным галлюцинациям. А…
Но не будем заходить так далеко, вернемся к самой что ни на есть институционализированной науке.
Конечно, цель науки — создать истинную модель мира. И эта модель строится по тем же законам, что и панорамы в музеях военной истории: на первом плане бревно, настоящее бревно, его можно потрогать; чуть подальше картонный танк, до него уже не дотянешься, но бревно было настоящее, а потому и танк кажется настоящим. А еще дальше вообще идет полная живопись — какие-то холмы, леса, дым, фигурки солдат…
Так и наука: начинает она со знакомых каждому бытовых предметов, которые и составляют арсенал первичных аналогий: камешки, волны на воде, облака… А когда дело доходит до предметов, которых никто не видел и никогда не увидит — до каких-нибудь атомов, электронов, — их тоже начинают моделировать по образу и подобию камешков, волн, облаков… Может, и вся физика вырастает из какой-нибудь четверки-пятерки базовых образов: камень, ветер, волна, огонь, облако — не обладая ими, наш мозг вообще не мог бы мыслить… (Это к вопросу, может ли машина мыслить: мыслить не мог бы даже наш мозг, лишенный тела.) И не нужно думать, что кто-то видел атомы или электроны благодаря каким-то хитроумным приборам, — ученые видят лишь некоторую картинку и теоретически домысливают причину, которая могла бы такую картинку породить.
Кстати говоря, а как мы вообще начинаем видеть реальность? Каким образом мы начинаем различать предметы? Из хаоса, из огромного скопления каких-то мух, комаров, пыли мы все-таки выделяем что-то самое важное. Рядом с нами происходят миллионы событий, а мы замечаем лишь десятки. И только уже среди этих десятков, бессознательно отобрав их из миллионов им подобных, мы работаем — классифицируем, размышляем…
В журнале «Наука и жизнь» когда-то любили печатать очень интересные загадочные картинки. Смотришь — набор хаотических разноцветных пятен — и все-таки требуется найти там какую-то надпись. Ты эту картинку вертишь, крутишь — ничего нет, хаос. Но потом вдруг обнаруживаешь, что желтенькие пятнышки складываются в букву «с». Тогда к букве «с» начинаешь еще что-то пристраивать, и постепенно выстраиваешь вторую букву «с», и так лепишь, лепишь, лепишь, и наконец выступает надпись «Слава КПСС». И после того как ты ее увидел, эту надпись, ты уже больше не можешь ее не видеть, она сама бьет в глаза. Так я и пришел к выводу, что мы видим лишь то, что ищем, о чем заранее знаем. Ведь если бы мы не умели читать, не знали букв, то мы бы никогда эту надпись и не выделили из хаоса. Только предвзятое представление о мире, та воображаемая картина мира, в которой мы априорно пребываем, заставляет нас сортировать, выискивать, группировать…
Словом, работать на ее подтверждение.
Но как же практические успехи науки?!.
Они огромны и восхитительны. Но на каком основании именно материальный успех следует считать критерием истины? Не считаем же мы Романа Абрамовича самым умным человеком в сегодняшней России? Избрав в качестве критерия истины практические достижения, наука выбрала именно тот критерий, с точки зрения которого она и есть самая правильная: все критерии каждой социальной группой создаются «под себя». Так поступает каждая греза — каждая из них объявляет себя самой-самой: я самая древняя, я самая красивая, я самая утешительная, я самая общедоступная, я самая высокая, я самая общепримиряющая…