Виктор Гюго - Том 15. Дела и речи
На политическом языке, господа, забвение называется амнистией.
Я требую амнистии.
Я требую, чтобы она была полной и всесторонней. Без оговорок. Без ограничений. Амнистия есть амнистия.
Забыть — значит простить.
Амнистию нельзя дозировать. Спрашивать: «В каком объеме нужна амнистия?» — все равно что спросить: «В каком объеме нужно исцеление?» Мы отвечаем: «Во всей своей полноте!»
Рану нужно исцелить полностью.
Ненависть нужно погасить до конца.
Я заявляю, что все сказанное здесь за последние пять дней, все, что было утверждено голосованием, ни в чем не поколебало моих убеждений.
Вопрос встает перед вами во весь свой рост, и вы вправе рассмотреть его со всей полнотой вашей независимости и вашего авторитета.
Какие роковые обстоятельства привели к тому, что вопрос, который, казалось, должен был более всего сблизить нас, в действительности в большей степени, чем любой другой, нас разъединяет?
Позвольте мне, господа, устранить из этой дискуссии все произвольное. Позвольте мне стремиться к одной только истине. У каждой стороны свои взгляды, которые еще отнюдь не доказательства; обе стороны вполне лояльны, но ведь недостаточно противопоставлять одни утверждения другим. Когда одни говорят: «Амнистия приведет к успокоению», другие отвечают: «Амнистия вызовет беспокойство»; тем, кто говорит, что амнистия — общефранцузский вопрос, отвечают, что это вопрос, касающийся только Парижа; тем, кто говорит, что амнистии требует город, возражают, что ее отвергает деревня. Что же все это значит? Все это только утверждения. И я заявляю своим противникам: наши утверждения стоят ваших! Наши утверждения так же бездоказательны перед вашими опровержениями, как и эти опровержения — перед нашими утверждениями. Так оставим же слова и обратимся к действительности. Перейдем к фактам. Справедлива ли амнистия? Да или нет?
Если она справедлива, значит она политически верна.
В этом весь вопрос.
Рассмотрим его.
Господа! В эпоху распрей все партии ссылаются на справедливость. Но она вне партий. Она знает лишь себя самое. Она божественно слепа к человеческим страстям. Охраняя всех, она не прислуживает никому. Справедливость не принимает участия в гражданских войнах, но она знает о них, вмешивается в них.
Но знаете ли вы, в какой момент она выступает на сцену?
После окончания войны.
Справедливость позволяет учреждать чрезвычайные трибуналы, а когда они завершают свое дело, начинает действовать сама.
Но тогда она меняет имя и зовется милосердием.
Милосердие — не что иное, как справедливость, но оно больше справедливости. Справедливость видит только вину, милосердие видит виновного. В глазах справедливости вина выступает безнадежно изолированной, а в глазах милосердия виновный предстает в окружении невинных; у него есть отец, мать, жена, дети, — и все они осуждены вместе с ним, все несут его наказание. Ему — каторга или ссылка, им — нищета. Заслужили ли они эту кару? Нет. А приходится ли им подвергаться ей? Да. И вот тогда милосердие видит, что справедливость несправедлива. Оно вмешивается и милует.
Помилование — это та величественная поправка, какую высшая справедливость вносит в дела справедливости низшей. (Движение в зале.)
Господа! Правота на стороне милосердия. Правота на его стороне в делах гражданских и общественных, и тем более в делах политических. Перед лицом такого бедствия, как война между гражданами, милосердие не только полезно, оно необходимо; ощущая присутствие встревоженной совести всего общества, милосердие выходит за пределы прощения и, как я уже сказал, доходит до забвения. Господа! В гражданской войне повинны все. Кто ее начал? Все и никто. Вот почему необходима амнистия. Это слово таит в себе глубокое значение. Оно говорит одновременно и о всеобщем несовершенстве и о всеобщем великодушии. Амнистия чудесна и плодотворна, так как она воскрешает солидарность людей. Она — более чем акт суверенитета, она — акт братства. Она кладет конец распрям. Амнистия — это полное уничтожение злобы, она кладет конец гражданским войнам. Почему? Потому, что в ней заключено некое взаимопрощение.
Я требую амнистии!
Я требую ее ради примирения.
Тут я сталкиваюсь с возражениями; эти возражения — почти обвинения. Мне говорят: «Ваша амнистия аморальна и бесчеловечна! Вы подрываете общественный порядок! Вы становитесь защитником поджигателей и убийц! Вы ратуете за преступников! Вы спешите на помощь злоумышленникам!»
Я останавливаюсь, чтобы задать вопрос.
Господа! В течение пяти лет я в меру моих сил выполняю горестную обязанность, которую, впрочем, другие — те, кто лучше меня, — выполняют лучше, чем я. Время от времени, так часто, как только могу, я наношу почтительные визиты тем, кто живет в нищете. Да, за пять лет я много раз поднимался по убогим лестницам. Я входил в жилища, где летом нет воздуха, а зимой нет огня, где ни зимой, ни летом нет хлеба. В 1872 году я видел мать, чей ребенок — двухлетнее дитя — умер от сужения кишечника из-за отсутствия пищи. Я видел комнаты, полные горя и болезней; я видел умоляюще сложенные ладони, видел, как люди в отчаянии ломали руки; я слышал предсмертные хрипы и стоны стариков, женщин, детей; я видел неописуемые страдания, отчаяние и нужду, нищенские лохмотья, бледные от голода лица, и когда я спрашивал, чем вызван весь этот ужас, мне отвечали: «В доме нет мужчины!» Мужчина — это точка опоры, работник, средоточие всего живого и сильного, глава семьи. Нет мужчины в доме — и в дом пришла нищета. Тогда я говорил: «Следовало бы вернуть его домой!» И только потому, что я так говорил, в ответ мне сыпались проклятия и, что еще хуже, иронические замечания. Это меня удивляет, я в этом сознаюсь. Я спрашиваю себя: что же сделали эти угнетенные существа — эти старики, дети, женщины, эти вдовы живых мужей, сироты живых отцов? Я спрашиваю себя: справедливо ли наказывать всех этих несчастных за преступления, которых они не совершали? Я требую, чтобы им вернули отцов! Я поражен тем, что навлек на себя такой гнев только потому, что испытываю сострадание ко всем этим несчастным, потому, что мне не по душе глядеть на больных, дрожащих от холода и голода, потому, что я преклоняю колена перед старыми безутешными матерями, и потому, что я хотел бы согреть босые ножки маленьких детей! Я никак не могу объяснить себе, почему, выступая в защиту семей, я тем самым потрясаю основы общества, и как это получается, что, поддерживая невинных, я оказываюсь защитником преступления!
Как! Только потому, что, увидев неслыханные и незаслуженные несчастья, жалкую бедность, рыдающих матерей и жен, стариков, у которых нет даже койки, младенцев, у которых нет даже колыбели, я сказал: «Вот я перед вами! Что я могу сделать для вас? Чем могу быть вам полезен?» И потому, что матери сказали мне: «Верните нам наших сыновей!» И потому, что жены сказали мне: «Верните нам наших мужей!» И потому, что дети сказали мне: «Верните нам наших отцов!» И потому, что я ответил им: «Я попытаюсь», — поэтому я поступил дурно? Я совершил ошибку?
Нет! Вы этого не думаете, надо отдать вам справедливость. Ни один из вас не думает так!
Так вот, в этот момент я пытаюсь выполнить данное им обещание.
Господа! Выслушайте меня терпеливо, как слушают адвоката; я осуществляю перед вами священное право защиты; и если, думая о стольких несчастных и умирающих, убежденных в моем сочувствии и доверивших мне свои интересы, я невольно выйду за пределы, которые хотел бы себе поставить, вспомните, что сейчас я — представитель милосердия и что если милосердие — это неосторожность, то неосторожность прекрасная, единственно допустимая в моем возрасте; вспомните, что избыток жалости — если вообще может быть избыток жалости — простителен тому, кто прожил на свете много лет, что тот, кто страдал, вправе ратовать за страждущих, что перед вами старик, просящий за женщин и детей, что перед вами изгнанник, заступающийся за побежденных. (Сильное волнение на всех скамьях.)
Господа! В гражданских войнах всегда много неясного. Я призываю в свидетели — кого? Официальный отчет. В нем, на странице второй, признается, что «неясность движения» (движения Восемнадцатого марта) «позволяла каждому» (я цитирую) «предвидеть возможность осуществления некоторых идей, быть может и справедливых», — иначе говоря, то, о чем мы всегда твердили. Господа! Репрессиям не было предела, так пусть же и амнистия будет безграничной! Только амнистия, всеобщая амнистия, может загладить судебный процесс над целой массой людей, процесс, начавшийся арестом тридцати восьми тысяч человек, среди которых восемьсот пятьдесят женщин и шестьсот пятьдесят один ребенок пятнадцати, шестнадцати и семнадцати лет.
Найдется ли среди вас, господа, хоть один, кто мог бы без содрогания в сердце пройти сейчас по некоторым кварталам Парижа? Например, мимо этого зловещего возвышения на мостовой, все еще заметного на углу улицы Рошешуар и бульвара? Что там, под этими камнями? Из-под них слышатся глухие вопли жертв, которые могут дойти и до будущих поколений; я останавливаюсь, ибо решил быть сдержанным и не хочу переходить границы; но от вас зависит, чтобы эти роковые вопли смолкли. Господа! Вот уже пять лет, как глаза истории устремлены на эти трагические недра Парижа, и она до тех пор будет слышать раздающиеся оттуда страшные голоса, пока вы не сомкнете уста мертвым, провозгласив забвение.