Юрий Жуков - Из боя в бой. Письма с фронта идеологической борьбы
Бунтарское течение в литературе и искусстве, основанное Тристаном Царой и группой его сторонников, широко распространилось сразу после окончания войны. Активный участник этой группы немец Гюльзенбек вернулся в Берлин. Его соотечественник Арп отправился в Кёльн, где к нему присоединился художник Макс Эрнст. В Ганновере дадаистов поддержал Курт Швиттерс, а в Париже — Луи Арагон и Поль Элюар.
По движение, на знамени которого было написано только слово «против», не могло стать плодотворным. Сыграв свою роль как острая форма протеста против системы, порождающей войны, дадаизм в том виде, в каком он был задуман его основателями, не мог создать больших культурных ценностей, хотя и ратовал за неограниченные творческие возможности для человеческой личности.
В самом деле, что мог породить такой, например, творческий метод, предлагавшийся в одном из манифестов Цары: «Возьмите газету. Возьмите ножницы. Подберите
в газете статью такой длины, какую вы наметили для задуманной вами поэмы. Вырежьте статью. Тщательно разрежьте ее затем на отдельные слова и сложите все эти слова в мешочек. Осторожно встряхните. Затем вынимайте слово за словом и тщательно переписывайте на бумаге в том порядке, в каком они окажутся. Поэма будет похожа на вас».
Столь же озорные приемы рекомендовались для живописи. Швиттерс, например, провозгласил произведением искусства помойную яму. Приходится ли удивляться тому, что, отжив свой короткий век, дадаизм тихо почил, уступив место своему преемнику — сюрреализму, который выступал уже не под лозунгом «против», а с более заманчивой идеей «конструктивного обновления» литературы и искусства? Сюрреализм шумел в 30–е годы, вновь ожил после второй мировой войны, затем иссяк и вновь возродился в начале 70–х годов. Почему же он оказался более долговечным?
Да потому что эти шумливые протестанты от искусства довольно быстро пошли па примирение с буржуазным обществом.
Вчерашние «блудные дети» капиталистической цивилизации стали ее официальными выразителями. «Левое» искусство утратило свой антибуржуазный пафос и постепенно стало превращаться в «беспроблемный академизм», как его назвал Д. А. Конвейлер. Тем самым решительно изменилось содержание «дадаистской традиции», дадаисты гордились тем, что они были «непризнанными», а пришедшие им на смену «ультрамодернисты» начали бороться за признание и вымаливать его.
В своем интервью еженедельнику «Экспресс» Тристан Цара сказал очень правильные и умные слова, над которыми следовало бы задуматься поборникам нынешних, столь быстро ветшающих модных течений в литературе и искусстве Запада: «Надо уметь покончить с движением, когда оно достигло своего естественного конца… Нельзя искусственно сохранять жизнь умершего движения».
Так родился, жил и умер дадаизм, который нынешние поборники «ультрасовременного» искусства упорно пытаются воскресить. Но вдумайтесь: что, кроме воспоминаний о яростных спорах и протестах, оставили дадаисты человечеству? Какие произведения Швиттерса и его друзей
могут доставить сегодня эстетическое удовлетворение человеку? Что говорят уму и сердцу выставленные в залах нью–йоркских музеев его пожелтевшие от времени комбинации из тряпочек, трамвайных билетов, обрывков афиш и объявлений? Примыкавшие к дадаистам страстные борцы против войны сатирик Георг Гросс и мастер фотомонтажа Джон Хартфилд сумели найти свой путь в борьбе против фашизма — язык острой политической карикатуры и умелого монтажа был и остается понятным миллионам людей. А изделия Швиттерса как были, так и остались свидетельством нарочитой «абсолютной бессмысленности».
Тем более непонятны попытки вновь пустить в обращение этот «нигилизм от искусства», как именовал течение «дада» один из его основоположников, Дюшан, на сей раз с фальшивой этикеткой… возврата к реализму. Между тем «неодадаизм» в последнее время распространяется все шире. В распоряжение его поборников предоставляются лучшие выставочные залы, их поделки продаются за большие деньги, а тех, кто осмеливается сказать, что король‑то в сущности гол, предают анафеме как тупиц и ретроградов. Почему же это «ультрасовременное» искусство в такой чести? Да по той же причине, по какой прославляются и рекламируются такая же «ультрасовременная» литература и «театр абсурда»: это искусство, у которого вырван язык, искусство, не способное звать людей к борьбе за переустройство жизни, будить в их сердцах человеческие чувства, воодушевлять их. В лучшем случае реальность в произведениях «ультрасовременного» искусства зашифрована в виде каких‑то символов, доступных немногим, а в худшем — преподнесена в столь отвратительном виде, что образы ее способны вызвать у зрителя лишь глубокое отвращение и упадок духа, а пе стремление активно вмешаться в происходящее и сделать мир лучше, чем он есть.
То, с чем доводится все чаще встречаться в выставочных залах Европы, Америки, живо напоминает картину, столь ярко и страстно нарисованную великим ценителем духовных ценностей и непримиримым врагом фальши в искусстве В. В. Стасовым еще в конце прошлого века, когда он посетил Первую Международную выставку декадентов в музее Штиглица.
«Мне кажется, — писал в 1899 году в своей статье «Подворье прокаженных» В. В. Стасов, — каждый, кто помнит роман Виктора Гюго («Собор Парижской богоматери». — Ю. Ж.) и попадет вдруг на выставку декадентов в музее Штиглица, тот подумает про себя, что оп тоже тот юноша, Пьер Гренгуар, который попал в «Соиг des miracles». Пьер Гренгуар увидел сначала на улице «папу шутов» с его безобразной процессией — и его удивление было уже громадно; но каково же оно стало, когда он вступил в «Подворье прокаженных»!
«По мере того, как он углублялся в переулок, вокруг него, точно из земли, вырастали слепые, безногие, хромые, безрукие, кривоглазые и прокаженные, с отвратительными язвами. Все это выползало на улицу, кто из домов, кто из отдушин подвалов, все это ревело, мычало, вопило и, ковыляя, устремлялось вперед, толкаясь и валяясь в грязи, точно улитки после дождя…»
Кто нынче очутится вдруг в зале Штиглицевского музея, почувствует то же самое, что во время оно старинный француз. Вокруг него стоит какой‑то дикий вопль и стон, рев и мычание, надо шагать через копошащихся повсюду крабов, уродов, калек, всяческую гнилятину и нечисть. Она всюду цепляется за его ноги, руки, за его фалды и глаза, мучит и терзает мозг, оглушает и мутит дух»{В. В. Стасов. Избранные сочинения, т. 3. М., 1952, стр. 257.}.
Тяжел был на руку могучий русский защитник реализма и народности в искусстве, когда выходил на бой со своими противниками! Случалось, в пылу полемики он и напрасно обижал кое–кого из талантливых художников, к примеру Гогена, Ван–Гога, Дега, чьи балерины и жокеи ему почему‑то очень не нравились. Но в главном, в основном, в решающем Стасов был полностью прав: в искусстве он видел творческий подвиг, возвышающий человека, а не бездумное «раскрашивание полотен» или «порчу мрамора». Стасов любил повторять замечательные слова Бетховена о том, что «искусство должно из груди человеческой, словно из камня, высекать огонь».
Это давний спор русских мастеров искусства с мастерами искусства Запада. Они уже около ста лет идут разными путями. В то время как русские художники видели смысл своей жизни в служении своему народу, считали,
что главное в творчестве — идейность, на Западе все шире распространялись теории «искусства для искусства», проповедовался примат эгоцентризма в творчестве, восхвалялись декадентские произведения, ничего, в сущности говоря, не выражающие, но зато блестящие по форме, и только по форме. Тем же пафосом обличения проникнуты и высказывания русских мастеров искусства, направленные против мещански–буржуазной салонной живописи натуралистического толка, заполонившей парижские выставочные залы уже в ту пору.
Идейность всегда была знаменем русских художников. Они считали себя слугами народа и всем творчеством своим помогали ему в борьбе. Замечательный мастер живописи И. Н. Крамской с глубоким, благородным волнением писал Стасову: «Только чувство общественности дает силу художнику и удесятеряет его силы; только умственная атмосфера, родная ему, здоровая для него, может поднять личность до пафоса и высокого настроения, и только уверенность, что труд художника и нужен и дорог обществу, помогает созревать экзотическим растениям, называемым картинами. И только такие картины будут составлять гордость племени, и современников, и потомков» {И. Н. Крамской. Письма, т. II. М. —JL, 1937, стр. 292.}.
Не будем забывать, что все это писалось в семидесятые годы прошлого века, когда Европу еще сотрясало эхо пушечной канонады великой битвы парижских коммунаров с версальцами, когда сама жизнь остро ставила перед каждым честным человеком жгучий вопрос: с кем он, по какую сторону баррикады выбирает место для себя?