Газета День Литературы - Газета День Литературы # 134 (2007 10)
Батюшка, хлопнув дверью, вышел на веранду и в укромное затульице притаил меч до времени. Хорошая вещь всегда сгодится.
Вернулся уже припотухшим, обыденным, усталым. Ранним утром к службе, надо ещё священных текстов прочесть, приготовиться к литургии, а он вот зряшно тратит время со мною, не выказывая своего беспокойства, потеребливающего изнутри его сердце.
"Может в последний раз я и достал нынче меч сокрушающий. Занимался я военным искусством долго, лет десять, но бестолково. Единственно, чего усвоил, стал я половчее, и страх животный, что у меня бывал, исчез... На самом деле воинское искусство нужно затем, чтобы бороться с трусостью. Если человек умеет держать оружие, он более смел всегда, это умение придаёт ему уверенность."
"Тебе что, уже мало меча и подай ружье?"
"Нет... не мало. Но я на самом деле немножко ослаб, у меня руки уже не те, чтобы махать мечом. Но я Божью Матерь умолял, чтобы дала мне силы для борьбы с врагом, чтобы дала третью руку, – батюшка засмеялся. – Троеручицу просил."
"А нет странности в этом переходе от решимости поражать врага внешнего к служению Христу, чтобы поражать врага духовного?"
"Хороший мой... Я и не собирался быть священником. Я две вещи знал точно, что я не буду делать. Водить машину и служить в храме. Водить машину слишком сложно, а к священству у меня всегда было очень большое уважение и я полагал, что мне не поднять эту службу, слишком тяжело. Мне жена сказала, когда всё случилось: "Вот ты пошёл в священники, и через несколько лет пожалеешь. Хомут неподъёмный..." И на самом деле... Три профессии мои основные: художник, режиссёр кино и священник. И все профессии связаны не с профессией как таковой, а мирознанием. От них нельзя отлучиться ни на миг. Вот я сижу, к примеру, сейчас с тобой, разговариваю, а вижу в окно, как тени лежат на крыше, как снег светится, как ветвь берёзовая прочерчивается на голубом небе… Чёрное на белом всегда ярко и неожиданно. Два цвета борются, два ощущения, две правды. Я все время об этом думаю. Вот я с тобой говорю, но я всё равно говорю, как священник, не задумываясь о службе и служении. Как это объяснить, я не знаю. Но так естественно течет моя жизнь. Я никогда не метался от одного к другому, всё притекало в дополнение, в усложнение жизни. И только... Вот мне владыка рассказывал, как он метался в жизни из стороны в сторону и это меня удивило. У меня было естественное развитие, хотя я люблю принимать мгновенные решения... Отец в юности уговорил меня пойти в авиационный техникум, и я согласился не от того, что мне нравилось там учиться, но победило чувство долга. У родителей здоровье было неважное, надо было о семье заботиться, сестра, мать, а вдруг с отцом что случится... Вот вроде бы я поддавался чужому влиянию, но и оставался при своей внутренней цели, временно отступая от нее во имя долга..."
Видимо "воинская", поповская струнка, природное чувство долга, поклонение родине никогда не оставляют батюшку. Отыскав его в глухомани, казачий круг выбрал отца Виктора Крючкова в полковые священники, присвоил полковничий чин, выдал бекешу и папаху, и когда сельский поп в особом залихватском настроении, иль когда надо выпасть хоть на время из обыденки, то он накидывает на плечи нагольный бараний тулупец с белой курчей, лихо заламывает вместо еломки папаху и затягивает с выносом казачью протяжную: "А на Кавказе банды много, отрубят голову мою…" Попадья Лариса, подоткнув ладонью щеку, ладно вторит ему, и ветер-борей, налетевший с северов, печально подгуживает им в печную трубу...
– 3 –
Честно признаться, со временем батюшка забылся, призатушевало снова его в моей памяти, словно бы однажды наблазнило этим воркующим напевным голоском из глубины России. Но в душе что-то томилось, знать, это неведомая дорога ширилась, прорастала во мне и зазывала с собой. Нужен был лишь повод, спопутчик, батожок, ключка подпиральная, чтобы мне, сидню поморскому, сшевельнуться со стула. И вот в лесах тверских отозвалось, прорезалось моё сердечное смущение, и сельский поп Виктор Крючков заслал ко мне замечательного человека, строителя Романа Мороза. Он подкатил к порогу переделкинской дачки на своём вездеходе и сказал смущённо: "Владимир Владимирович, поехали".
"Может не надо?" – по-голубиному жалобно прогулькал я, ещё надеясь, что меня забудут в этом нагретом гнезде.
"Боже мой, зачем куда-то пехаться, аж за пятьсот километров, наверное, по бездорожице и неудобице, на край света в Тверской угол, забытый всеми, ночевать в чужом углу, поди и корочки хлеба не сыщется", – так плоть моя никудышная восстала, возопила, с тоскою обращаясь за милостью неведомо к кому. Роман Мороз смотрел на меня улыбчиво, тёмные глаза его из-под круто выставленного лба светились влажно и влюбчиво. Он поймал мои колебания и мягко, но твёрдо сказал: "Владимир Владимирович, поехали... Не пожалеете..."
* * *
Морозу-то что, он молод, плечист, силен, у него в дороге душа поёт от скорости, ему ветер поддувает в подкрылки, да и своя забота у него за Максатихой, он там церковку затеял под боком у отца Виктора и срочно надо поглядеть, по делу ли "закопали плотняки" денежки. За мужиком-отходником, что сошёл с деревни на заработки, как за ребёнком, глаз нужен.
...Помню, как у меня рязанские "плотняки" веранду строили. В ливень, ещё и крыши нет, настилали полы, колотили гвоздь-стопятидесятку, чтобы на века, уже не отодрать, спешили, пока хозяина нет, на скорую руку закруглить шабашку. А я тут и явись, нежданный, как с неба упал. У мужиков и глаза заюлили. Смотрю, ободверины закосило, оконные колоды "поехали на юга". "Эх, кабы не клин да не мох, плотник бы сдох." "Братцы! – огорченно воззвал я к работникам, – куда ваши глаза-то смотрели?! Полы рассохнутся, в щели нога провалится, двери не закрыть, окна выпадут." – "По отвесу, Владимирович, все по отвесу", – весомо ответил бригадир Ионыч, шибко годами пригорбленный к земле и притом скособоченный. Он тут же для проверки, чтобы утереть мне нос, приладил к гвоздику отвес, гирька уплыла от косяка сантиметра на три, но "плотняк", словно и не заметив промашки, торопливо смотал "струмент", спрятал в карман. "Сам убедился, Владимирович, что всё по отвесу, – сказал старик без тени смущения. – Мы халтурить не любим... У нас все по совести... Чай, не первый год с топором… Мы, рязанцы косопузые, всю Москву и Питер подняли. Мы так, Владимирович, работаем, чтобы и после смерти нас добром поминали." – "Ионыч, да и без отвеса, на глаз, видно, что криво и косо." Щёки у плотника от обиды вспыхнули крепким малиновым румянцем, и он покинул избу, даже не испросив оставшийся дополучить четвертной (да так и не явился после). А по тем ценам это пять бутылок водки, для деревни деньги приличные.
Огорчение мое скоро сгасло, да и в деревне куда без плотняка, при всякой прорешке в хозяйстве всё равно к нему же идти на поклон, дескать Ионыч, Петрович, Сергеевич, помогите. Мужик глянет сначала на юг, где солнце стоит, потом на Север, в сторону Кремля, где начальство высокое сидит, и скажет: "Пока не могем, Владимирович, вот с сенами уберёмся... корову отпасём... своя сарайка завалилась... в колхозе работы по горло, на Оку гонят луга косить, картошку окучивать... вот соседка давно баню просит срубить, колодец пора чистить, изгородь завалилась... И годы-годы, здоровье не прежнее, топор из рук валится". Короче, у нашего плотняка тысячи неотложных забот, надо, значит, становиться в очередь, да и хозяйка егова косо смотрит на шабашку, ибо мужика в избу теперь не загонишь, свой двор забудет, и каждый вечер у него нос от дарового вина распухший, как буряк...
Зная близко жизнь на земле, не раз и не два распивая с крестьянином могарыч, я не увидел в случившемся со мною какой-то особой крестьянской испорченности, но лишь свою вину, что не досмотрел, увился в Москву на тёплые фатеры, а у мужика к "столичным штучкам" особое отношение, дескать, деревня для них – одно баловство, ничего горожанин в крестьянском деле не понимает, деньги ему достаются легко, от шальных денег – не убудет, а значит, как ни сварагуль на косую нитку – все сойдёт для "безрукого" дачника. А тут каждый час надо отнимать от колхоза (помня, что в конторе пенсию начислят), от своего наделка, от сна-отдыха, от жены и от детей. Только потому и вьёт мужик жилы на стороне вдвойне и втройне, чтобы добыть для семьи необходимую копейку... Хотя знает, что от такой работы не будешь богат, но будешь горбат... Таков резон у плотняка, такое понимание шабашки, и в этой внешней хитроватости, которую легко предугадать, есть своя древняя философия... Это своеобразный ответ деревни на сотни лет кабалы... Но если стоишь над душою плотняка, он работает с полной отдачею, хотя скрипит, бурчит и страшно внутренне недоволен за придирки и надзор. А я доглядывать и указывать не могу, уж такова натура, и потому поневоле мирюсь с тем, что видит глаз. Тем более, что руки не к тем плечам приставлены... Но ведь помню тот случай, пусть и с другим настроением, но помню, пусть и рассказываю когда в застолье в узком кругу, чтобы посмеяться, – но ведь помню, а значит ничем не переменился внутри (почти не переменился), и город с его гордынею, его алчбою и стяжательством глубоко сидит во мне, отодвигая меня от Бога. (Хотя и нет границ совершенства.)