Федор Крюков - Новым строем
— Вот у наших крестьян нет мягкой земли для распаха, а у помещиков она есть, тут же вот рядом… да они просят непомерно высокую цену… значит, как теперь? Время сеять, государству надо, чтобы земля пустая не осталась, а помещик ломит цену. Крестьянину последнюю рубашку, значит, снять?..
— Ну, до последней рубашки далеко, Иван Егорыч, — сказал голос из-за стола президиума…
— Нет. И своя-то осталась, не то что помещичья. Пустили под попас скота….
Говорил крестьянин, не принадлежавший к обществу, которое взяло землю. Прибавил с горечью:
— Сейчас платим 17 рублей с головы им, господам гражданам, а барину летось платил по пяти целковых… Погреют руки.
— А что же комитет?
— Да комитет чего — они же и комитет, их набилось там тьма… По-ихнему и Лапин говорит, и Стрыжаченко… Комитет — ихний. Рыбу, мол… ловить, мол, во всех водах слободно — в панских, потому что вода текет из высших мочей слободно… — «Ладно, очень прекрасно. А в крестьянских?» — Крестьянские на аренду сдадены — там не смей…
— Что же, комитет и эти две мерки установил?
— Без препятствий… Боятся же сказать правду: заорут, зазевают… Какие у нас народы?..
Отсутствие элементарного гражданского мужества у комитета, отмеченное моим собеседником, способствовало, между прочим, самовольному установлению местными извозчиками новой таксы: от слободы до станции вместо вчерашнего полтинника стали требовать два рубля, проезд до Усть-Медведиды — шестьдесят верст — оценили в сто рублей. Правда, пассажир стал хитрить: нанимать стали в складчину человек пять-шесть. Но уж и езда была такая: ехал только мешок пассажира, по большей части, солдата, а сам он шел пешочком около тарантаса и садился лишь «под горку»…
Поинтересовался я созидательной деятельностью комитета — он заявлял теперь претензии на роль окружного.
— С продовольствием хлопочут все. Тысячу пудов — это раньше было пожертвовано — отправили. Ну, и местные нужды, пожалуй, заткнут, а уж для армии соберут, нет ли еще — ничего не видать…
— Это мало…
— Ничего не попишешь… Некому хлопотать и некогда: сковыривают один другого, брухаются — в том и заседания проходят… Поливают один другого неподобными словами… Вчера вот зеленили-зеленили Стрыжаченку, потом за Лапина взялись. Потом мириться стали… поцеловались… Сколь-то надолго?..
Не было даже усмешки у моего собеседника — что-то безнадежно-унылое, усталое звучало в его голове. Новый строй, очевидно, принес в его жизнь пока один тревожный сумбур и оторопелость. Ни свободы, ничего толкового, бодрящего, наглядно облегчающего жизнь, он пока не видит. Ждет. Верит. И боится верить:
— Сердце побаливает… Думаешь-думаешь: ялка, мол, к лучшему ли все это: куда, мол, она стрельнет? Словесно-то выходит кабыть и к нашей части, к народной, а у нас вон какой оборот: своя же братья из тебя сок жмет… Кто бы показал путь… по правильности?..
[IV.]
Было трудненько ездить по железным дорогам и при старом строе, особенно в последнюю осень и зиму. Но революция внесла в эту сторону расстроенной русской жизни свежую струю, оживившую смутные представления о нашествии гуннов, — на рельсовые пути высыпал несметной саранчой новый привилегированный пассажир — дезертир по преимуществу.
Он опрокинул и смёл во имя свободы и равенства все обычные понятия о праве на оплаченные места. Ввел в путевую практику захват, самый оголтелый и беспардонный, и вторжения свои начинал непременно с первого класса. И люди, искушенные новым опытом и не искушенные, ныне знают, что билет в кармане еще ничего не гарантирует, пока обладатель его не проникнет в вагон — правдами и неправдами. И большим человеком в жизни путешествующего российского гражданина является ныне носильщик — приходится очень лебезить и заискивать перед ним…
Мне попался, к счастью, парень молодой, белобрысый — из белобрысых бывают ребята ласковые, мягкие; брюнеты — те посуровее и изрядно-таки высокомерны: захрипит ни с того ни с сего, как в доброе старое время какая-нибудь особа пятого класса или швейцар солидного особняка. А этот по человечеству вник, вошел в положение.
— Нельзя ли как-нибудь там… верхнюю полочку?
Помолчал, подумал. Долго-таки — очевидно, дело серьезное: меня даже охватило чувство томительной тоски: придется, мол, хлебнуть горя… Кашлянул сиплым тенорком и сказал:
— Верхнюю? Почему нельзя — можно: поезд сейчас в депо… Дойти — вполне можно сесть. Даже вполне будете покойны, как летом в санях…
— А можно пройти?
— Почему нет? Пойдемте.
Он опоясал холстинным кушаком мой чемодан, взвалил на спину — пошли. Оказалось, дорога неблизкая. Я осязательно почувствовал тут, что только люди опыта и специальных знаний могут не запутаться в этом лабиринте путей и вагонов. И сказал себе, что за знание придется заплатить особо.
Остановились у одной цепи вагонов. Она ничем не отличалась от рядом стоявших. Но когда из какого-то окна или двери высунулась голова в помятом железнодорожном картузе, прислушалась и повернула в нашу сторону треугольное лицо с татарскими усами, цветом смахивавшее на старую солдатскую голенищу, — носильщик уверенно сказал:
— Волжский.
Один глаз из темной щелки приятельски подмигнул ему.
— Вася, отопри-ка там…
Влезли. Как хорошо — даже не поверилось сразу: чисто, свободно и — главное — не я первый. Из первого купе выглянул господин в черной феске, в рубахе, подпоясанной шелковым шнуром, бородатый, большой, мягкий, с солидным животом. За ним — студент в путейской тужурке. В соседнем отделении сидел батюшка с окладистой бородой льняного цвета, с Георгиевским наперсным крестом. В коридоре у окна стоял небольшой, сухой, с орлиным носом артиллерийский полковник. Где-то дальше слышались женские голоса. Совесть моя, глухо меня упрекавшая за то, что на заре нового строя я, как закоренелый буржуй, обывательски лукаво обхожу великие принципы равенства и братства и стараюсь захватить себе, в ущерб остальному человечеству, уголок получше, поудобнее, — смолкла и успокоилась: не я первый, не я последний…
— Вот вам верхняя полочка…
Я вынул две рублевых бумажки и, высоко размахнув ими, жестом широко тароватого человека отблагодарил своего благодетеля. Он потер бумажки пальцами, поглядел на них вдумчивым взглядом, шмурыгнул носом и лениво, почти нехотя сказал:
— Прибавить надо бы, господин.
— Сколько же? — не без страха спросил я.
Он чуть-чуть подумал:
— Ну… копеек тридцать, что ль…
Сумма была неожиданная, не вполне понятная, но вполне божеская — о чем тут разговаривать?
— Трудна жизнь стала, — сказал я так — себе, на ветер, извлекая две марки с портретом Николая I.
— Д-да, хлопотно, — отвечал носильщик, пряча монеты в кошелек. — Пассажир, как червь, кипит… Однако, как говорится: «Что потопаешь, то и полопаешь»… Легкие деньги, они легко и проходят. А есть нынче легкая деньга, кому пофортунит: у нас один ушел из артели — дрова грузит: не сам, конечно, а сбил человек пяток, они работают, а он заведует. «За неделю, говорит, четыреста рублей отложил…» За неделю…
— Это не плохо…
— Имеет свою приятность!..
Даже не верится, что мы когда-то — и не очень давно — только и знали, что ныли да жаловались на пресную обывательскую жизнь. А теперь? Ах, хоть бы денек теперь пожить в сладкой, тихой, спокойной полудремоте той далекой уже, невозвратной, милой, понятной, неспешной жизни!.. Жизнь и теперь, пожалуй, — как сон. Но какой беспокойный, полный тревог, загадок, невероятия, пугающий сон… И как хотелось бы очнуться от его неожиданностей, волшебных превращений и фантастики! Протереть глаза от пыли и сажи, которая заполнила весь свет, как будто какой-то нелепый, сердитый с похмелья печник пришел в старинный обжитой деревенский дом с низкими потолками, скрипучими половицами, дряхлым балконом, пришел, разворочал все печки, набил мусору, поднял облако пыли, высморкался, сделал цигарку и, подпершись засученной, жилистой рукой в бок, равнодушно смотрит на плоды своей работы, нимало не беспокоясь о том, что потревоженным жильцам некуда приткнуться — все замусорено, завалено, сдвинуто с места…
Вот я — почему я сейчас здесь, в уголке вагона, где-то на запасных путях стоящего? Почему я бросил свою комнату, письменный столик, приличную работу и устремляюсь сейчас на некий съезд, оттуда — на другой? И вот уже два месяца езжу из края в край по России — как будто и дело делаю, может быть, и нужное, а может быть, ненужное — не знаю… А в конце концов — ощущение беспокойного, фантастического сна и бессильное желание протереть глаза и оглянуться. Все существенно, все реально, а понять не могу: что за голоса за стенами, рядом, почему такие пестрые звучат в них ныне отголоски русской жизни — что-то старое, мило-привычное и тут же новое, унылое и смешное, тревожное и досадное?..