Захар Прилепин - TERRA TARTARARA. Это касается лично меня
В интеллигенцию долгое время норовили попасть с двух сторон: с одной — образо-ванцы, с другой — интеллектуалы.
Первые туда не попадали по недостатку ума, вторые — по недостатку нравственности.
Академик Сахаров очень хотел быть интеллигентом, но созданная им водородная бомба тянула его в ад и раскалывала надвое гениальную, покрытую цыплячьим пушком голову.
Заявку на интеллигентность подавали целые колонны демократического движения. В 91-м году, 19 августа, я зачем-то шел в такой колонне по Арбату и особенно помню шедших рядом: эти белые, в неровную клеточку рубашки-безрукавки, эти несильные руки, покрытые редким черным волосом, и непременные часы с ремешком на левом запястье, эти очочки в плохой оправе, эти черные опрятные усы над нервной губой. Рабочая интеллигенция, обра-зованцы. В интеллигенцию их не приняли, да они и сами быстро остыли.
Самая хорошая интеллигенция та, что не осознает себя таковой. Самый настоящий интеллигент не строит свою героическую судьбу.
Интеллигент добр, я говорю. Интеллигент последователен. Интеллигент смотрит пронзительными глазами, сам того не замечая.
Если те, кто в начале прошлого века могли стать настоящими интеллигентами, уходили в революцию, то сегодня интеллигенция, даже не сформировавшись, уходит в дворню.
Пусть идет себе, нам и не нужно много интеллигенции. Надо всего одного интеллигента на целую стомиллионную державу. Всегда хватало всех по одному.
Один поэт был во все времена. Один полководец. Один интеллектуал. Один художник. Один герой. Один интеллигент.
Но ныне распадается хрупкая наша гармония. Поэта вроде бы видел, интеллектуала, кажется, знаю, полководца, если захотим, найдем, герой, очевидно, есть — а интеллигента нет.
Совсем нет, нигде.
К ЧЕРТУ, К ЧЕРТУ!
Российская читательская публика не желает иметь в наличии великого русского писателя. Знание, что у нас есть великий русский писатель, — это, надо сказать, ответственность; а отвечать сегодня никто ни за что не желает.
«Вот умрет Лев Толстой, и все пойдет к черту!» — говорил Чехов Бунину.
Сейчас такого не скажут.
Был бы жив Толстой, многие тайно думали б: «Скорей бы он умер и все пошло к черту! И Чехов еще, и Бунин! И к черту, к черту!»
Великие множества людей сегодня подсознательно, спинным мозгом желают, чтоб все провалилось в тартарары, — причем желают этого куда более страстно, чем раньше хотели «в Москву, в Москву».
И все делают для достижения цели своей. Для начала, говорю, дискредитировали статус великого русского писателя.
Выяснилось, что великий русский писатель живым не должен быть, он должен быть мертвым. Если он живой, то надо сделать так, чтоб он замолчал и не лез со своим мнением. Если он еще говорит, надо убавить ему громкость.
Я помню, как яростно кричали и рычали на Солженицына за его возвращение в Россию в «пломбированном вагоне». Причем порицали писателя как раз те, кто нынче летает в собственных пломбированных самолетах и санузлы посещает тоже исключительно пломбированные.
Да что там: я и сам иногда подлаивал на большую бороду. И что теперь? Полегчало?
Понятно, что в той России, которая была сто лет назад, действительно жизнь пошла к черту после смерти Толстого, а сегодня, напротив, все разъехалось по швам, как тулупчик на пугачевской спине, еще при жизни классиков, а то и благодаря им.
Но разве это отменяет ценность собственно литературы?
Она была десакрализована к девяносто третьему, кажется, году, когда стало ясно, что литература упрямо не дает ответов на вопросы: как жить, что делать, кто виноват и чем питаться. А если дает, то все это какие-то неправильные ответы, завиральные. Так всем нам, по крайней мере, казалось.
Нынче ситуация немного успокоилась. Действительно великие и ныне живущие (дай им, Господи, здоровья!) писатели твердо разместились на форзацах учебных пособий, их читают и тактично преподают.
Но вместе с тем любое мнение великих писателей фактически выведено за скобки политического дискурса, да и вообще из пространства современной русской мысли.
Кто знает, что думает Валентин Распутин по тому или иному поводу? Кто жаждет его слова? Часто ли интересуются мнением Андрея Битова? Очень ли нам любопытно, что такого скажет Фазиль Искандер? К Василию Белову давно приходили на поклон мужи, ищущие мудрости?
Могут вывести в круг света Эдуарда Лимонова с кольцом в носу, но именно как старого волка в шутовском наряде; и пришептывать при этом: «Акела промахнулся! Акела промахнулся! И вообще это не Акела, а дворняга старая и злая…»
По сути, нет никакого общественного договора о присутствии и наличии великих писателей, без которых нам было бы жить страшно, так как мы ничего не понимаем.
А мы ничего и не хотим понимать! Нам понимать еще страшнее, чем жить в неведении.
Последним, кого спрашивали хоть о чем-то, оказался покойный Виктор Астафьев, но там слишком подл и пакостен был расчет: вытягивать из старого, злого, раздражительного человека бесконечные, несусветные проклятия советской власти — и тем быть сытым и вполне довольным: ничего иного от Астафьева и не требовалось.
Виктор Петрович доиграл эту роль до конца и ушел с брезгливостью и ненавистью в душе, о чем прямо сообщил в предсмертной записке.
А все потому, что писателя как такового стали воспринимать неадекватно и использовать не по назначению. Началось это, судя по всему, с товарища Сталина, который тем не менее формулировал роль литератора предельно точно: как инженера человеческих душ.
Именно душу и врачует литератор, оперируя метафизическими понятиями. Рассудок ему лучше не доверять, он со своим-то не знает что делать.
Бабушка моя, вовсе неграмотная крестьянка, спросила меня однажды о моем покойном отце, ее сыне, умершем очень рано:
— Как же он так сердце свое надорвал? — говорила она удивленно и горько. — Зачем так пил много? Он же столько книг прочел! Разве там не учат, как надо жить? Что пить не надо, разве там не написано?
Наше разочарование в литературе именно таким отношением и порождено — хотелось же, чтоб нас научили долго и сладко жить, а оказалось, что нашептали нам обратное — как быстро и мучительно умереть.
Так нам кажется до сих пор, и даже если перекрестишься, ощущение это не пропадает.
Посему великого писателя видеть нет желания. Он как дурная примета, он как воронье крыло. И голос у него высокий и неприятный.
К тому же — в идеологическом быту это существо крайне неудобное и малоприятное. При ближайшем рассмотрении великий русский писатель обязательно будет выглядеть неказисто, говорить наперекосяк и косноязычно, причем не по существу и о своем.
Сложно представить себе Льва Толстого или Михаила Шолохова в нынешней жизни, в блеске софитов, окруженных стремительными журналистами, жаждущими получить исключительно тот ответ, что уже имеется в формулировке вопроса. Но не менее сложно и Валентина Распутина поместить в те же условия: а ведь Распутин здесь, совсем рядом, неподалеку от нас, день пути — и можно рукой его коснуться.
Но никому не надо его касаться. Не надо нам мучительной и косноязычной неоднозначности. Однозначность нам подавай!
В ходу велеречивые симулякры — если хотите: веллероречивые. Люди, не осененные божественным крылом русского языка, но при этом очень похожие на великих писателей.
Они дают точные формулировки, грамотные советы и пишут вполне себе пошлости хорошим, без божества, без вдохновенья языком.
Однако, сколько ни заглядывай в эту прозрачную воду, никогда не увидишь там отражения своего лица, неожиданно схожего в ночи, как писал великий поэт Юрий Кузнецов, с отражением звезды.
Отличие симулякра от великого русского писателя простое. Симулякр пугает, а нам не страшно. Потому что цена его слову определена и обозначена на подкладке пиджака. Симулякр нам расскажет все о жизни, и мы с интересом ознакомимся, ровно потому, что к настоящей жизни написанное не имеет никакого отношения. Симулякр нарисует закат, а мы полюбуемся — потому что знаем, что красота ненастоящая и закат картонный.
Потому что нам не надо, не надо, не надо настоящего.
Потому что за настоящее нужно отвечать жизнью. К черту это все, к черту!
Жизнь надо прожить так, чтобы никто не сказал, что наши цветные стеклышки, пестрые ленточки и радужные камешки являются чепухой. Не говорите нам этого, а то будет мучительно больно, как при ампутации.
Жизнь надо прожить так, чтобы никто не объяснил всем существом своим, что есть и страсть, и почва, и судьба, и сквозь все это спазматически, в бесконечных поисках пути, рвется кричащая кровь, иногда вырываясь наружу.
К черту, да? Я тоже так думаю.
ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ МАРИЕНГОФ
В 1997 году столетие со дня рождения Анатолия Мариенгофа забыли. А недавний 110-летний юбилей тем более не заметили и, конечно же, ничего не переиздали из, как говорится, обширного наследия Мариенгофа.