«Наши» и «не наши». Письма русского (сборник) - Александр Иванович Герцен
Эти мухи были не по паутине.
Сравнительно слабый толчок Июльской революции – и тот убил наповал таких гигантов, как Нибур и Гегель. А еще торжество-то было в пользу доктринаризма – журналистика, Collège de France, политическая экономия садились на первые ступени трона вместе с орлеанской династией. Оставшиеся в живых отправились и кой-как сладили с 1830 годом; они сладили бы, вероятно, и с республикой трубадура Ламартина.
Но как совладать с Июньскими днями?
Как со вторым декабрем?
Конечно, Гервинус поучает, что за демократическим переворотом следует эпоха централизации и деспотизма, но все что-то было неладно. Одни начали поговаривать, не воротиться ли в Средние века, другие – просто-напросто в католицизм; столпники революции указывали неподвижной рукой по всей железной дороге века – на 93-й год, иудеи доктринаризма продолжали, вопреки фактам, свои лекции, ожидая, что человечество побалует да и воротится к Соломонову храму премудрости.
Прошло десять лет.
Ничего не удалось. Англия не сделалась католической, как хотел Донозо Кортес, XIX век не сделался XIII, по желанию некоторых немцев; народы решительно не хотят ни французского братства (или смерть), ни международного права по Peace Society[238], почтенного убожества по Прудону, ни киргизской диеты – меда и млека…
А католики несут свое…
Средневековики – свое…
Столпники 93-го года – свое…
И все доктринеры – свое…
– Куда же человечество идет, если оно пренебрегает такими авторитетами?
– Может, оно само не знает.
– Да мы за него должны знать.
– Видно, не туда, куда мы думали. Оно и в самом деле трудно знать, куда попадешь, ехавши на шаре, который несколько месяцев тому назад чуть не угодил под комету, а не нынче завтра даст трещину, как я тебе сообщал в прошлом письме.
1 сентября 1862 г.
КОНЦЫ!.. КОНЦЫ!..
(Постскриптум к четвертому письму)
…La foresta dorme; il leone è ferito!..[239]
«II Diritto», 8 Septembre 1862
…Да, любезный друг, трудно знать, куда попадешь, ехавши на земном шаре, не только потому, что комета за спиной, а под ногами возможная трещина, а потому, что мы несемся в одном поезде с странными товарищами и не можем ни выйти на полдороге, ни остановиться, ни направить путь… захватило и несет. Ты, верно, помнишь ту итальянскую оперу, в которой представляется внутренний двор сумасшедшего дома; кругом запертые двери с окошечками, никого нет и все тихо, но при появлении героя оперы, при звуках его песни, во всех окошечках являются обезображенные больные и поют свой дикий хохот. На этот раз все знакомые лица в окошечках: Кошут, Клапка, молодые итальянские генералы, сам король – честный человек.
Концы!., концы!..
И Вечный город опять выдвигается более черной массой из своего мрака. К этому обвалившемуся столбу, покрытому плесенью и мохом двух миров, все еще привязаны судьбы Запада и не могут оторваться никакой средобежной силой. Битый всеми бурями, полуразрушенный, отслужив свою службу Юпитеру и Христу, он пережил их. Идут века, никто о нем не думает, но доходит вопрос до наследства, до начал – и вдруг тянет с того конца, и люди невольно вспоминают, что старик на Тибре еще жив и духовную не отдавал; так и хочется его спросить, как Франц Моор спрашивал своего отца: «Что он, не в самом ли деле вечно хочет жить?» Умел же он раз, одряхлевши от побед, сбросить с себя и лавровый венок, и цезарскую мантию для того, чтоб постричься в монахи и начать новую жизнь? Умел же он отказаться от всех благ земных для удержания власти?., умел же раз связать концы с началами?..
…На днях[240] я простился с Маццини. Тяжело было это прощанье. В успех его дела я не верил, да и он сам не вполне верил… идти назад, остановиться им обоим было поздно. Черед был за ними; два последних поэтических образа, две величавые тени высшей вершины революционного хребта должны были исчезнуть в рдеющем блеске горного заката. Два последних Дон-Кихота революции[241] – они безумно бросили перчатку целой части света, с верой в правое дело. С кучкой друзей они пошли на бой против военных поселений, называемых Францией, против армии, называемой Австрией, против французского департамента, называемого Италией, – безумно протестуя, во имя родины и человеческого достоинства, против штыков и военной дисциплины.
Седой, бледный, худой до прозрачности, сидел передо мной Маццини (месяца два тому назад он был при смерти, болен); лицо его выражало скорбь и заботу, и только глаза старого орла светились прежней несокрушимой энергией. Я смотрел на него с бесконечной грустью, и мне пришло в голову обратное приветствие гладиаторов: «Идущим на гибель остающиеся в живых кланяются!» Догадываясь, что происходило во мне, он отвечал мне на мое молчание:
– Да, может, мы и погибнем! Но Италия не вынесет нашей гибели!
А мне казалось – вынесет; только я ему не сказал этого.
Через четыре дня все было кончено.
На этот раз нельзя жаловаться, чтоб мы долго ждали развязки.
И словно что-то оторвалось в сердце.
Прощайте, великие безумцы; прощайте, святые Дон-Кихоты!.. Много мечтаний, дорогих человеку, в которые он верил, вопреки уму, садятся с вами за небосклон, вы много унесете с собой; беднее будет жизнь без вас… пошлее… пока прозябнут новые идеалы новой весны… Вас помянут тогда; будущий Дант стихом, будущий Бонарроти резцом изваяют раненого льва под деревом, народного вождя, пораженного единоплеменной пулей в горах дикой Калабрии, и худого старика, изгнанника, сходящего с Альп в обетованную родину, не зная, что все кончено.
Задумается какой-нибудь северный Фортинбрас над этой группой, над этой повестью Горацио и, с раздумьем вздохнувши, пойдет в дубравную родину свою – на Волгу, к своему земскому делу.
Но при жизни побежденным вождям нечего ждать, да им нечего больше и жить. Они знают, чья взяла; они знают своих победителей; тут не может быть подозрения