Юн Чжан - Дикие лебеди
В университете я нашла приют в домах профессоров и преподавателей, получивших работу до «культурной революции», благодаря своим знаниям. Несколько профессоров успели побывать в Англии и Америке до прихода коммунистов к власти, и я чувствовала, что могу расслабиться и говорить с ними на одном языке. Тем не менее, они соблюдали осторожность. После многолетних репрессий так вели себя почти все интеллектуалы. Мы избегали разговоров на опасные темы. Жившие когда — то на Западе редко предавались воспоминаниям об этом периоде своей биографии. Преодолевая мучительное любопытство, я не задавала им никаких вопросов, дабы не поставить их в трудное положение.
Отчасти по той же причине я никогда не обсуждала своих мыслей с родителями. Что бы я услышала в ответ: опасную правду или осторожную ложь? К тому же, не хотелось огорчать их своей ересью. Я стремилась держать их в искреннем неведении, чтобы, если со мной что — нибудь случится, они могли не покривив душой сказать, что ничего не знали.
Мыслями я делилась с друзьями — ровесниками. Нам, в общем — то, нечем было заняться кроме разговоров, особенно с молодыми людьми. Выйти с мужчиной «в свет» — то есть показаться вдвоем на людях — фактически приравнивалось к помолвке. Да и в любом случае, куда мы могли пойти? В кинотеатрах крутили лишь несколько фильмов, одобренных мадам Мао. Изредка показывали иностранную — например, албанскую — картину, но почти все билеты тут же оказывались в карманах людей со связями. Кассу чуть не сносила дикая толпа, люди оттирали друг друга от окошка и пытались завладеть одним из немногих оставшихся билетов. Спекулянты хорошо зарабатывали.
Так что мы только сидели дома и беседовали. Вели мы себя необычайно прилично, в полном соответствии с нравами викторианской Англии. Тогда считалось странным, если у женщины друзья — мужчины. Однажды подруга сказала мне: «Никогда не встречала девушки, у которой столько друзей мужского пола. Нормально, когда девушки дружат с девушками». Она была права. Я знала много девушек, которые вышли замуж за первого мужчину, оказавшегося рядом с ними. Единственными проявлениями интереса, поступавшими от моих друзей — мужчин, были весьма сентиментальные стихи и довольно сдержанные письма — одно из них вратарь университетской футбольной команды якобы написал кровью.
Мы с друзьями часто разговаривали о Западе. К тому времени я пришла к заключению, что это чудесное место. Как ни странно, впервые меня натолкнул на эту мысль Мао со своим режимом. Многие годы к «язвам западного общества» причисляли вещи, которые мне инстинктивно нравились: красивую одежду, цветы, книги, развлечения, вежливость, мягкость, непосредственность, милосердие, доброту, свободу, неприятие жестокости и насилия, любовь вместо «классовой ненависти», уважение к человеческой жизни, желание быть оставленной в покое, профессионализм… И порой я задавала себе вопрос, кто же этого не хочет?
Меня ужасно интересовала возможность жить иначе, не так, как мы. Друзья обменивались со мной слухами и обрывками информации, которые мы могли извлечь из официальных публикаций. На Западе меня поражали не столько технический прогресс и высокий жизненный уровень, сколько отсутствие охоты на ведьм и всепронизывающего подозрения, а еще — личное достоинство и невообразимая степень свободы. Для меня неопровержимым доказательством свободы западного мира служило то, что многие люди там (как утверждалось) ругают Запад и превозносят Китай. Чуть не каждые два дня в «Справочной газете», где перепечатывались иностранные статьи, появлялся очередной панегирик Мао и «культурной революции». Сначала подобные тексты меня бесили, но потом я увидела в них свидетельство необычайной толерантности европейцев. Я поняла, что хочу жить именно в таком обществе: там, где людям дозволяется придерживаться иных, подчас вопиюще иных взглядов. Я начала понимать, что именно терпимость к оппозиции, к протесту позволяет Западу двигаться вперед.
Тем не менее, некоторые наблюдения не могли меня не раздражать. Однажды я прочитала статью западного автора, приехавшего в Китай навестить старых друзей, университетских профессоров, которые радостно рассказали ему, какое удовольствие они испытали от разоблачения и ссылки в глушь, как они благодарны за то, что их перевоспитали. Автор заключал, что Мао, безусловно, превратил китайцев в «новый народ», которому нравилось то, что сделало бы западного человека несчастным. Я пришла в ужас. Неужели он не понимал, что самые страшные репрессии — те, на которые никто не жалуется? А еще страшнее — когда жертва улыбается? Неужели он не увидел, до какого жалкого состояния довели этих профессоров, какой они должны были испытать ужас? Я не осознавала, что наше притворство для европейцев непривычно, а чаще всего и незаметно.
Не понимала я и того, что информация о Китае на Западе труднодоступна и порой неверно истолковывается, что люди без опыта общения с таким режимом, как китайский, принимают пропаганду и риторику за чистую монету. В результате я пришла к выводу: эти похвалы бесчестны. Мы с друзьями шутили, что их подкупило «гостеприимство» наших властей. Когда после визита Никсона в некоторые места в Китае начали пускать иностранцев, власти обязательно выгораживали территории внутри отгороженных территорий. Лучшие транспортные средства, магазины, рестораны, гостиницы и достопримечательности были доступны только им и отмечались знаками «только для зарубежных гостей». Маотай, самый ценимый спиртной напиток, не продавался простым китайцам, но беспрепятственно предлагался иностранцам. Все самое вкусное сберегалось для них. Газеты с гордостью сообщали: Генри Киссинджер заявил, что раздался в талии после многих банкетов из двенадцати блюд, на которых он побывал во время посещений Китая. Это происходило в то время, когда в Сычуани, «житнице Поднебесной», нам полагалось чуть более двухсот граммов мяса в месяц, а улицы Чэнду переполняли бездомные нищие крестьяне, бежавшие от голода на севере. Население возмущалось тем, что к иностранцам относятся как к господам. Мы с друзьями говорили друг другу: «Почему мы осуждаем Гоминьдан за знаки «Китайцам и собакам вход запрещен» — не делаем ли мы то же самое?»
Поиск информации стал моей страстью. Способность читать по — английски принесла мне огромную пользу, потому что, хотя университетская библиотека в годы «культурной революции» была разграблена, прежде всего пострадали китайские книги. Обширное собрание книг на английском языке перевернули вверх дном, но не разорили окончательно.
Библиотекари радовались, что эти книги кто — то читает, тем более студентка, и помогали, чем могли. Не имея возможности пользоваться перепутанными каталогами, они перерывали горы книг, чтобы найти то, что мне нужно, Благодаря усилиям этих милых юношей и девушек я узнала английскую классику. Первым романом, прочитанным мной по — английски, стали «Маленькие женщины» Луизы Мэй Элкотт. Язык писательниц — ее, Джейн Остен, сестер Бронте — казался мне гораздо проще стиля авторов — мужчин, вроде Диккенса; кроме того, я легче отождествляла себя с их персонажами. Я прочитала краткую историю европейской и американкой литературы. Огромное впечатление на меня произвели традиция греческой демократии, гуманизм эпохи Возрождения и не знающий преград скептицизм Просвещения. Когда я прочитала в «Приключениях Гулливера» об императоре, «издавшем эдикт, повелевавший всем подданным, под страхом тяжких наказаний, разбивать яйца с острого конца», я задалась вопросом, не бывал ли Свифт в Китае. Я с восторгом ощущала, как освобождается мой ум, расширяется кругозор.
Возможность в одиночестве посидеть в библиотеке была для меня счастьем. Сердце мое прыгало от радости, когда я подходила к ее дверям, обычно в сумерках, предвкушая удовольствие от общения с книгами; внешний мир в эти часы преставал для меня существовать. Я нетерпеливо взбегала по казавшимся нескончаемыми ступеням в псевдоклассическое здание, и запах старых книг, долго стоявших в душных комнатах, приводил меня в ликование.
С помощью словарей, позаимствованных у некоторых профессоров, я познакомилась с Лонгфелло, Уолтом Уитменом и американской историей. Я выучила наизусть «Декларацию независимости», и сердце мое замирало от слов: «Мы считаем самоочевидной ту истину, что все люди созданы равными», от перечисления «неотъемлемых Прав» человека, среди которых «Свобода и стремление к Счастью». О таких понятиях в Китае и не слыхивали; для меня открылся новый чудесный мир. Я увлеченно, со слезами на глазах, исписывала цитатами целые тетради, которые всегда носила с собой.
Как — то осенью 1974 года знакомая под большим секретом показала мне номер «Ньюсуика» с фотографиями Мао и его супруги. Знакомая не знала английского и хотела знать, что написано в статье. Это был первый настоящий заграничный журнал, попавший мне в руки. Одно предложение в статье поразило меня как вспышка молнии. Оно гласило, что мадам Мао — «глаза, уши и голос» его самого. До сего момента я не позволяла себе задуматься об очевидной связи между деяниями мадам Мао и ее мужем. Но теперь имя Мао было названо. Расплывчатая картина, существовавшая до сих пор в моем мозгу, приобрела необычайную четкость. Именно Мао стоял за разрухой и страданиями. Без него мадам Мао со своей второсортной командой не продержалась бы ни единого дня. С глубоким трепетом я впервые бросила Мао тайный, но сознательный вызов.