Юрий Поляков - Лезгинка на Лобном месте (сборник)
Второе: проблематика книг должна соответствовать возрасту учащихся. Не думаю, что тема расширения сознания с помощью мухоморов, волнующая Виктора Пелевина, актуальна для старшеклассников. Лучше расширить их кругозор с помощью «Лада» Василия Белова.
Третье: не все произведения, даже талантливо написанные, обладают воспитательными качествами. Есть, например, хорошая книга об алкоголике – «Москва – Петушки» Венедикта Ерофеева. Или поэма Баркова про Луку М., которая серьезно повлияла на нашу новую поэзию. Но это не повод изучать их в школе. Однако тексты Пелевина, насыщенные матерщиной, приказано «проходить»! Зачем? Как? Классом, что ли, матюги скандировать?
В нынешних новациях я вижу две «засады». Большинство современных классиков, вбитых в программу, лет через десять, думаю, читать не будут из-за бедного языка, профессиональной неряшливости и лютого антисоветизма, уже сейчас неактуального. Далее: вопросы, которые их волнуют, не соответствует школьному возрасту. Готовы ли старшеклассники разделить озабоченность Улицкой проблемой абортов, ее иудео-христианские метания? Я сам люблю Юрия Домбровского. Но постичь трагический фатализм сталинской эпохи не под силу даже таким гигантам мысли, как Николай Сванидзе. Что же говорить о подростках! «Программные» авторы через одного больны проблемой эмиграции, иные, там побывав, так и остались людьми с несколькими паспортами. Мы кого будем воспитывать на уроках литературы – граждан России или чемоданных страдальцев, соображающих куда выгоднее отвалить из Отечества? Так и хочется спросить, господин Ливанов, вы это специально или нарочно?
А тот факт, что часы для «назначенных классиков» освобождают за счет Лескова, Куприна, Алексея Толстого, – это, по-моему, самое настоящее гуманитарное преступление. Скажу как бывший учитель: по «Гранатовому браслету» Куприна я могу провести урок о жертвенной любви, по «Левше» Лескова – о русском национальном характере. «Хождение по мукам» – лучшая книга о революции и гражданской войне для юношества. А какой урок можно дать по Улицкой, Аксенову, Гладилину? О том, как документы для выезда на ПМЖ оформлять? Конечно, я утрирую, но урок литературы в 10-м классе это не семинар на филфаке, и подростки не сильны в понимании мук авторской самоидентификации.
Между тем писатели, выброшенные из программы, – как раз яркие носители русского духа, патриотической темы. Наша словесность, как вся страна, многонациональна, но русская литература остается русской. Лесков, Куприн, Толстой – образцы этой русскости. Не по крови, конечно, а по духу: тот же Куприн, как и Карамзин, из обрусевших татар. Именно через такую литературу в сознание подростка приходит уважение к традициям. Очень хорошо, что будут изучать Искандера, Рытхеу, Бондарева – хранителей национальных ценностей. Но зачем-то литераторы эмигрантской «сплотки» (словцо Солженицына) явно преобладают. Тема России как духовной родины, увы, не слишком заботит Улицкую, Аксенова, Пелевина, Эппеля, Рыбакова, Гладилина. Такое впечатление, что комиссары общечеловеческих ценностей из Минобра поставили перед собой цель перекодировать сознание молодых людей с помощью книг писателей, равнодушных к самой идее патриотизма и суверенитета России. В этом я вижу отражение давней политической, точнее цивилизационной, борьбы в нашей стране. Такое уже было в 20-е годы ХХ века. Тогда коммунисты-интернационалисты хотели «заточить» традиционного человека на Мировую революцию. Из школьной программы повылетали Толстой, Достоевский, Пушкин… На их место ставили в лучшем случае Демьяна Бедного, а то и попросту каких-то пролеткультовских графоманов. Помните булгаковского Ивана Бездомного? Это еще – цветочек! Тогда, к счастью, вовремя одумались, а то ведь бойцы, не знающие Пушкина и Толстого, вряд ли выиграли бы Сталинградскую битву. Сейчас наших детей и внуков снова хотят переформатировать – теперь в граждан мира, чтобы, видимо, не так было обидно, когда цивилизованные, но проголодавшиеся нации придут за нашими сырьевыми и территориальными ресурсами. Однако у себя дома они поступают совершенно иначе: во Франции, Германии, Британии и особенно в Америке даже легкая амбивалентность в отношении национальных ценностей не допускается. И особенно в школе!
АИФ, февраль 2013 г.
«Россия, встань и возвышайся!»
Слово о Пушкине, произнесенное в Музее А.С. Пушкина на Пречистенке 10 февраля в час гибели поэта
Читаешь Пушкина и словно уходишь в толщу культурного слоя, переполненного сокровищами всесильного слова. Думаешь о Пушкине и понимаешь, что твои мысли – лишь эхо, отзвук давно уже вымышленного, сказанного и написанного о национальном гении России. Пушкин – космос, почти загромождённый чуткими научными аппаратами, иные из которых и запускать бы не следовало. Но это нормально, правильно: у «светского евангелия» и должно быть столько разночтений, толкований, комментариев, что своим объемом они стократ уже превосходят сам боговдохновенный первоисточник. Ведь у каждого человека, каждого времени, каждого прозрения и каждого заблуждения свой Пушкин.
Некогда в нем черпали энергию тайной свободы и просвещенческой дерзости, от него заражались восторгом освобождения от запретов и канонов, а позже, напротив, искали опоры, чтобы противостоять мятежной дисгармонии и «детской резвости» всеобщего переустройства. Не льстец, Пушкин дарил самооправдание тем, кто слагал свободную или невольную хвалу властям предержащим. В нем искали смысл той русской всемирности, которая для большинства (гении не в счет) – лишь бегство от недугов своего народа к язвам вселенского масштаба.
В годы «буйной слепоты» поводырей и «презренного бешенства народа» великий поэт наряду с другими нашими титанами стал хранителем гонимой и классово чуждой культуры. Его дерзость и бунтарский дух, свойственный всякой талантливой молодости, был приписан к первому этапу освободительного движения и стал, по иронии Истории, охранной грамотой для бесценного груза имперского наследия, уже приготовленного к выбросу с парохода современности. Для мыслящих людей той трудной, но неизбежной эпохи символом окончания безжалостной борьбы с прошлым стал, в частности, выход в 1929 году первого номера возобновленной «Литературной газеты», прочно связанной с Пушкиным и его плеядой. Хочу обратить внимание на еще одно символичное обстоятельство: воссоединению русских церквей, московской и зарубежной, предшествовало воссоединение двух пушкиниан: той, что развивалась в рамках советской цивилизации, и той, что творилась нашими эмигрантами в убывающем мире изгнания.
В советские годы те, кому было скучно строить социализм и тяжко мыслить обязательными категориями диалектического материализма, эмигрировали не только за границу, но и в Пушкина – ведь по одним его аллитерациям или аллюзиям можно скитаться всю жизнь, как по атолловому архипелагу, затерянному в лазурном океане. А толкуя «донжуановский список», можно было спрятаться от директивного целомудрия. «О, как мучительно тобою счастлив я!» – восхищались мы, поэты 70-х, эротизмом самого пушкинского словосочленения. Впрочем, со временем оказалось: опостылевшее директивное целомудрие все же лучше добросовестного статусного разврата, а потребительский материализм даст сто очков вперед диалектическому…
В наследии нашего гения, словно в тайном хранилище, скрыты прообразы будущих литературных веяний, направлений, течений и даже трендов с дискурсами. В строке «мой дядя самых честных правил», отсылавшей современников к басне Крылова про крестьянина и осла, который тоже был «самых честных правил», возможно, предсказана вся простодушная механика нынешнего центонного пересмешничества, самопровозгласившего себя новой поэзией. Но то, что у автора «Евгения Онегина» было оттенком, одной из красок на богатейшей палитре, у суетливых поборников обедняющей новизны стало моноприемом, превратившим таинственную цевницу в штатив с дребезжащими пробирками. Впрочем, самопровозглашенность в искусстве заканчивается обычно тем же, чем и в геополитике: смущенным возвратом под державную длань традиции.
Пушкин остро чувствовал, что сама природа творчества тянет художника к самоупоению: «Ты царь: живи один. Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум…» Но тем талант и отличается от литературного планктона, раздутого критиками до размеров фуршетного осетра, – что истинный художник знает меру вещам. Да, он может не дорожить «любовию народной» и для «звуков жизни не щадить», но он при этом готов пожертвовать собой во имя высшей идеи, своего народа, отчей земли. И Пушкин, записной бретер журнальных полемик, потрясенный кровавыми жертвами холерных бунтов, восклицает: «Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы!»