Владимир Соловьев - Значение поэзии в стихотворениях Пушкина
Печной горшок тебе дороже:
Ты пищу в нем себе варишь.
_______
* Непосвященный народ (лат.).- Ред.
** Темную чернь отвергаю с презрением,
Тайным доселе внемлите напевам.
Жрец, вдохновенный камея повелением,
Мальчикам ныне пою я и девам (лат.).- (Перевод А. А. Фета) - Ред.
*** Песни, ранее не слышанные (лат.).- Ред.
266
О Пушкине разные люди бывали разного мнения. Но, кажется, никто никогда не признавал за ним безвкусия и слабоумия. Но какая высокая степень безвкусия нужна была бы для того, чтобы бранить "поденщиками" _действительных_ поденщиков и укорять людей, материально нуждающихся, за эту их нужду; и какая высочайшая степень слабоумия потребовалась бы для того, чтобы изобразить поэта пререкающегося с действительными поденщиками о статуе Аполлона Бельведерского! А ведь именно такое беспредельное безвкусие и такое беспредельное слабоумие пришлось бы приписать Пушкину, если только его "народ" признать за действительный простой народ и в презрительно-гневном отвращении и вражде поэта к этому народу видеть проявление "аристократизма". Но вот с каким холодно-надменным, лицемерно-наглым издевательством обращаются к поэту эти мнимые "поденщики":
Нет, если ты небес избранник,
Свой дар, божественный посланник,
Во благо нам употребляй!
Сердца собратьев исправляй!
Мы малодушны, мы коварны,
Бесстыдны, злы, неблагодарны;
Мы сердцем хладные скопцы;
Клеветники, рабы, глупцы;
Гнездятся клубом в нас пороки;
Ты можешь, ближнего любя,
Давать нам смелые уроки,
_А мы послушаем тебя_.
Последний стих, даже по форме выражения, есть явная ирония и насмешка: ты, мол, поговори, а мы тебя послушаем.
Трудно прийти в себя от изумления, будто бы это, переданное Пушкиным, циничное зубоскальство беспредельно самодовольных филистеров, так же беспечных насчет нравственности, как и насчет поэзии,- будто бы оно есть действительное, искреннее раскаяние и даже "вопль раскаяния"! - Однако! Кто же написал эту покаянную речь толпы? Ведь Пушкин? А разве он с начала до конца не объявляет этих людей хладно-_надменными_, тупо-лукавыми глупцами? Считая же их надменными, как мог он приписать им искреннее смирение, как мог вложить в их лукавые уста слова и "вопли" истинного раскаяния?
На лживый, лицемерно наглый вызов "черни" отвечает благородный и правдивый гнев поэта:
267
Подите прочь - какое дело
Поэту мирному до вас!
В разврате каменейте _смело_:
_Не оживит вас_ лиры глас!
Душе противны вы как гробы.
Для вашей глупости и злобы
Имели вы до сей поры
Бичи, темницы, топоры!
_Довольно с вас_, рабов безумных!
Во градах ваших с улиц шумных
Сметают сор - полезный труд!
Но, позабыв свое служенье,
Алтарь и жертвоприношенье,
Жрецы ль у вас метлу берут?
Гнев поэта правдив и понятен: не так возмутительна прямая вражда к доброму и прекрасному, как притворное к ним уважение, делающееся лукавым средством вражды. Гнев поэта правдив, язык поэта безгрешен, свободен от празднословия и лукавства; но... похожа ли его прямолинейная правдивость на "жало мудрыя змеи"? Если гневному красноречию поэта дать сжатое и простонародное выражение, не сойдет ли оно на ту фразу: "Ах вы подлецы, подлецы!" - которая была выше приведена как образчик _элементарной_ правдивости, способной только огорчить, но не пронзить зло насквозь? "Ах вы подлецы, подлецы!" - эта элементарная истина приняла в устах поэта благородную форму, сохранив, однако, всю свою элементарность. М. О. Меньшиков, которому гнусно-лицемерные слова "черни" странным образом показались "благородными", называет ответ поэта "крайне грубым и злобным". Другим он кажется благородным и правдивым. Это зависит от различного понятия правды: для одних правда всецело сводится к одному незлобию; другие понимают правду как истинное единство любви и гнева. Но во всяком случае следует признать, что ответу поэта недостает той змеиной тонкости, которую серафим сообщил в пустыне божию избраннику. Правдивый гнев такого избранника не исчерпывался бы крепкими словами, а производил бы крепкое действие: он пронзал бы насквозь и дотла сжигал души зло-художные. Но в поэте еще не было той полноты духовного перерождения, которая необходима для такого действия.
Он в своем "Пророке" вдохновенно изобразил идеал вещего избранника, но не осуществил его в себе. Перерождение в нем только начиналось, и, не будучи "поденщиком, рабом нужды, забот, червем земли", он лишь наполовину был сыном небес, оставаясь перед чернью невольником душевного раздвоения. Он это чувствует, и, махнув
268
рукою на каменеющую толпу, непроницаемую для "гласа лиры", он уходит в свою неприступную крепость, к своему неотъемлемому достоянию:
Не для житейского волнения,
Не для корысти, не для битв,
_Мы рождены для вдохновения_,
Для звуков сладких и молитв.
Вдохновенье - вот начало и конец этой поэтической исповеди. Вся она только борьба за безусловные права вдохновения. Что значат все лукавые приставания "черни" к поэту, как не покушения на _верховность_ его вдохновения? "Пой нам не то, что внушает твое вдохновение, которое кажется нам бесплодным, а то, что нам нужно, и чего ты также должен хотеть,- ведь должен же ты быть альтруистом, должен желать нам блага!"
- "Подите прочь!"
XIII
Душа поэта, как человека ( его личная воля и ум), пассивна в области поэзии, молчит перед грядущим вдохновением, и только может тосковать по нем, жаждать его и готовиться к его приему. Но когда оно пришло, и принято душою, и овладело ею, то сама эта душа становится верховною властью в своем мире. В поэзии вдохновенный поэт есть царь. Здесь, как истинный царь-самодержец, он не зависит от "народа", не слушает его, не угождает ему, и для своего собственного дела, для вдохновенного творчества, не нуждается ни в чьем постороннем внушении и не подчиняется никакому постороннему суду.
Поэт отошел от толпы, смягчился, успокоился. То сознание своей поэтической самозаконности (автономии), которое в "Черни" приняло форму резкой полемики с врагами этой автономии, выразилось в сонете: "Поэту" {29}, как задумчивый и продуманный монолог:
Поэт, не дорожи любовию народной!
Восторженных похвал пройдет минутный шум,
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной:
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.
"Чернь" показала нам в драматическом изображении этот суд глупца и этот смех толпы холодной и гневный ответ поэта. Теперь он без негодования поминает этот суд и смех;
269
он понял их неизбежность и остается в немозмутимом сознании своей верховной независимости.
Ты царь: живи один.
Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуй плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Вдохновение безусловно свободно по своему началу, оно приходит само собою - но не с пустыми руками: оно несет с собою плоды любимых дум и налагает на поэта благородный подвиг их усовершенствования. Но этот подвиг совершается в области внутреннего самосознания поэта, и его награды не зависят от постороннего одобрения:
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд.
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит,
И плюет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.
Заметьте смягчение: та самая толпа, то есть те враги поэтической автономии и верховных прав вдохновения, которые в разговоре с "чернью" представлялись _каменеющими в разврате_,- здесь укоряются только за _детскую резвость_.
Мы не будем останавливаться на прекрасном маленьком стихотворении "Эхо". Оно само было эхом, которым откликнулся Пушкин на голос Томаса Мура. Однако нельзя выпустить и его из числа самосвидетельств пушкинской поэзии; в нем особенно ярко выдвинута одна основная черта, всегда присущая поэтическому самосознанию Пушкина - невольность, пассивность творчества. Эхо не по своему произволу и выбору повторяет подходящие звуки - "таков и ты, поэт!". Заметим, однако, в конце слегка грустную ноту: "тебе ж нет отклика" {30}.
Подобный разбор чудной драматической сцены "Моцарт и Сальери" еще предстоит нам. Здесь заметим только, как прежние характеристики творческого гения подтверждаются и дополняются этою новою. "Пророк", "жрец", "царь" - к этим трем образам присоединяется четвертый - "гуляка праздный". Но все это сходится в одном: свобода и самозаконность относительно низшей и внешней, чужеродной условности и полная зависимость, пассивность перед внутренними наитиями, из сверхсознательной области вдохновения. Этот существенный характер поэзии с особенно яркою наглядностью выступает здесь вследствие трагического стол
270
кновения между истинным гением, Моцартом - он же и "гуляка праздный" и самоотверженным, добросовестным, но лишенным высшего вдохновения подвижником искусства,- Сальери.