Михаил Михеев - В мир А Платонова - через его язык (Предположения, факты, истолкования, догадки)
Как заметил [Нагибин 1977: 176], подражание Платонову оказывается гораздо более губительно для начинающего писателя (что он испытал на себе), чем, скажем, подражание Чехову, или Булгакову: "Крепкая кислота его фразы выжжет дотла робкие возможности новичка". Почему это так? И чем же так убивает чужое творческое своеобразие этот, Платоновский, невозможный, неправильный, тяжеловесный, тягостный, но - притягательный и зачаровывающий язык? - этот совершенно "непредсказуемый вихрь косноязычия, вздымаемый в каждой фразе заново" [Борисова 1987: 363]... Все это вопросы, так и не получившие до сих пор вразумительного ответа. Попытаюсь ответить хотя бы на некоторые из них.
По предположению, высказанному в работе [Тринко 1996: 83], "целое "Чевенгура" строится как большой диалог, внутри которого звучат композиционно выраженные диалоги персонажей", что "делает роман отражением вечевого начала задумавшейся России". Определенную диалогичность или даже полифонию (в духе М.М.Бахтина) действительно можно почувствовать в этом романе, и хотя неясно, кому именно из персонажей следует приписывать ту или иную высказываемую автором мысль - ведь индивидуальные черты рассказчиков в повествовании Платонова не сохраняются и разграничение их точек зрения практически отсутствует [Эпельбоин 1995: 214], - но само рассмотрение его произведения как многоголосой структурной композиции, тем не менее, как это ни странно, сохраняет смысл и представляется достаточно интересным.
= О трех слоях реальности в тексте "Чевенгура"
Как можно заметить уже при первом чтении "Чевенгура", в нем на равных правах существуют по крайней мере два плана повествования. Один из них - это мир реальный, в котором по однозначным признакам можно угадать Россию 1921-го года, с ее переходом к нэпу, т.е. - от революции как "всенародной задумчивости" (собственно, это выражение одного из героев Платонова) - к ее "триумфальному шествию" по "отдельной взятой... стране".
Но герои только "входят" и "выходят" из романа через эту - чисто внешнюю для них - рамку исторически достоверно прописанной действительности (к ней примыкает еще возникающая в середине романа ее "московская", столичная иллюстрация, когда перед нами на несколько минут (всего на 15 страниц) появляется фигура Симона Сербинова и его "кратковременной возлюбленной", Софьи Александровны). Все же остальное - и, следует признать, основное в романе - происходит где-то лишь в сознании героев или самого автора. Во-первых, потому, что реально на карте России не существует фигурирующих в романе как реальные обозначения мест - Чевенгурского уезда, реки Чевенгурки и уездного центра - города Чевенгур с населением примерно в 200 человек (если судить по числу расстрелянных там "буржуев" и выгнанных из своих домов в степь "полубуржуев"). Во-вторых, потому, что при переходе от "столичной" действительности и даже от "губернской" - к действительности "уездной" как бы меняется сам "масштаб правдоподобия описываемых событий. При этом нам не всегда ясно, чье же, или кого именно из героев это сознание? Часто совсем непонятно, кому приписать описываемое - главному ли герою, Саше Дванову, автору-повествователю или кому-то еще. (В мировой литературе композицию "Чевенгура" по сложности и запутанности в этом отношении можно сравнить разве что с романом Уильяма Фолкнера "Шум и ярость".)
Собственно мир реальности сводится у Платонова к минимуму, а основное повествование в романе занимает описание мира кажущегося, воображаемого. В этот воображаемый мир входят, во-первых, физиологическое состояние сна (и описания самих сновидений), во-вторых, мечты и представления о будущем кого-то из героев, в-третьих, некоторые (часто делающиеся неясными, будто расплывающиеся) воспоминания о событиях прошлого, и, наконец, в-четвертых, состояния бреда, болезни, помраченного сознания, наваждения и галлюцинации то есть когда герои представляют в откровенно искаженном виде то, что либо было когда-то в прошлом, либо то, чего они еще только опасаются (и, конечно, то, чего страстно хотят, жаждут) - в будущем. Все перечисленные состояния ментальной сферы человека (измененные состояния сознания!) я буду называть "снами - конечно, в расширительном понимании этого слова. Важно отметить, что четких границ между всеми этими четырьмя видами состояний для героев Платонова не существует - все они оказываются легко (и многократно) взаимопереходны. Главное, что объединяет их, это так или иначе угадываемая нами (хотя не всегда обозначенная автором, а иной раз, может быть, намеренно скрываемая) - необъективность. Во всех этих случаях на мир воображаемый накладывается, как говорят исследователи языка, особая модальная рамка: они относятся к модальности мира нереального. Назовем ее - модальностью сна.
В тех измененных состояниях сознания, которыми предстают у Платонова сны, человек часто приобретает сверхъестественные способности. Вспомним, как анархист Никиток стреляет в Сашу Дванова, не пожелавшего подойти к нему, и Дванов, раненый, скатывается в овраг, прямо под ноги сидящих на конях анархистов: во время этого своего падения он начинает вдруг слышать и как будто понимать "язык насекомых" и даже то, что происходит внутри "вещества земли".
Персонажи романа постоянно погружаются в сны, они как будто бы путешествуют, или странствуют по ним. Эти сны порой описываются автором с сосредоточенным вниманием, с завораживающей дотошностью. Часто сны даже у разных героев бывают очень похожи друг на друга (но это точно так же, как и сами герои, и сами ситуации, в которые они попадают у Платонова!): эти сны словно перекликаются между собой - один сон продолжает, или вызывает, подхватывает, точно тянет за собой другой, составляя некое единое пространство. Так, например, происходит в эпизоде, когда глядя на спящих, Федора Гопнера и Захара Павловича, в доме своего приемного отца, Саша Дванов и сам засыпает, чтобы увидеть во сне своего действительного отца, Дмитрия Ивановича, который в результате как будто благословляет сына отправиться в Чевенгур; или когда сон Гопнера, сидящего на берегу реки Польный Айдар и удящего там рыбу, словно порождает вдруг явившегося перед ним странника из Чевенгура - Мишку Луя, который привозит для него и для Саши Дванова весть от "степного большевика", Степана Копенкина (правда, его записку для Дванова пешеход Луй давно искурил на цыгарки): Копенкин зовет своих друзей приехать к нему в Чевенгур, чтобы разобраться, "есть ли тут коммунизм", или нет.
Основной и наиболее глубокий, то есть наиболее удаленный от реальности, план повествования в романе (можно считать его, как я постараюсь показать ниже, просто наиболее глубоким сном) представляет собой пребывание героев в затерянном где-то среди российских просторов городе со странным названием Чевенгур. (Что может значить для автора и для нас, его читателей, само это название, рассматривается отдельно в статье "Че[в]-вен[г]-гур>: о смысле названия романа А.Платонова (этимологический этюд".) Путешествие в Чевенгур, в отличие от мира реального (наиболее внешне правдоподобного), - это своего рода план грезы или мечты, план, если угодно, печалования о несбывшемся чуде, о том мире, в котором только и могли бы осуществиться заветные мысли героев Платонова. Поэтому реальности Чевенгура и следует приписать модальность сна.
Как утверждает про Чевенгур встреченный Двановым его главный учредитель, предревкома Чепурный, у него там "коммунизм уже стихией прет". Но, приехав на место, сначала Степан Копенкин, а потом и Саша Дванов с Федором Гопнером оказываются перенесенными в некий выдуманный мир, где землю давно не пашут, надеясь на скорое светопреставление ("оно же коммунизм") словно осуществляют на деле домысленную по-своему евангельскую заповедь "не хлебом единым жив человек"; там имущество не накапливают, а лишь уничтожают его, живя старыми запасами продуктов, оставшимися от расстрелянной или выгнанной из города "буржуазии" или собирая самосеянную пшеницу, бурьян и лебеду в полях дикой степи. С одной стороны, в романе явно есть приметы реальной действительности, но зато, с другой стороны, как можно догадаться, главной задачей автора и становится обращение героев из этой действительности - сначала в странничество, а затем и кое-куда еще подальше - в мечту, в сон, и в бред.
Вот тут и возникает вопрос: какая из этих по крайней мере двух реальностей - подлинная для автора, а какая мнимая, второстепенная, не заслуживающая особого внимания? Если судить по объему романа, внимание автора вроде бы разделено между ними поровну. В романе около 360-и страниц, и ровно половина из них (I80) отведена собственно повествованию о Чевенгуре. Другая же половина представляет собой плавный переход - из яви в сон и обратно: почти все составляющие ее события - это описание странствий Дванова по пространствам России (собственно, в форме странствий были построены и многие другие произведения писателя: "Усомнившийся Макар", "Впрок" и другие). Но самый первый, то есть внешний план повествования, или государственная, советская действительность, не заслуживает особого внимания автора, а выступает как бы только отправной точкой для его фантазии. В романе она прочерчена пунктирно, как едва прописанная рамка у основной картины и ей отведено очень мало место (так же всего лишь 15 страниц, как и "московскому эпизоду", с Сербиновым и Софьей Александровной). Это, с одной стороны, дает зачин для остального путешествия в Чевенгур: тут мы являемся свидетелями присутствия Александра Дванова на партсобрании в безымянном губернском городе, которому Чевенгурский уезд подчинен административно, а с другой стороны, это же может считаться и финалом, кладущим конец странствиям, так как дает нам впечатление того же Дванова, вернувшегося из своих поездок по революционной России обратно в тот город, где уже воцарился нэп, и где Дванов хочет остаться, чтобы окончить техникум.