Николай Никонов - След рыси
Замечено мной, может и ошибочно, что в поселках и деревнях по всей Руси цвет и стиль дома так соответствует внутреннему содержанию владельца: строят дома с широкими, светлыми окнами, красят в веселый желтый охристый цвет люди умные, добрые и также веселые, в зеленый и с окнами поуже люди степенные, непьющие и сумрачные, так сказать, себе на уме и своей голове советчики, в голубой и в розовый тон наряжают жилье развеселые и недалекие, которым все трын-трава, везде хорошо и весело, привольно и довольно, в синий и фиолетовый, хочется сказать, — совсем дураки, но зачем же обижать людей. Вдруг теория не верна, вдруг объявится исключение, как бывает везде и в жизни, да и дурак-то давно ведь уже вымер, остался только в сказках, и напоминает иногда о нем, о его былом существовании густо-синий какой-нибудь, дикий цвет строения, — фиолетовый забор, иногда и сарай, случается, синий…
Итак, следуя за сим шуточным разделением, дом за тыном принадлежал человеку, во-первых, работящему, во-вторых, хозяйственному, в-третьих, скуповатому или просто бережливому искони, не бросающему копейку на ветер, в-четвертых, должен он быть не глуп, не пьющ лишка и, возможно, неказист видом, ибо люди казистые относятся чаще либо к первой — желтой, либо к третьей — розово-голубой категории, либо, редко, к четвертой — фиолетово-синей.
Кажется, уже все сплошь писали о лесниках — хозяйственных мужичках, что по-муравьиному тащат-несут к себе правое и левое, обирают безответный лес, рубят-губят, продают направо и налево, за бутылку и за красную бумажку готовые все продать на корню. В отличие от собратьев и от себя самого в прошлом не намерен автор распаляться гневом на благополучное лесниково жилье, может, просто не хотел автор уподобляться некоему пьянчуге, хмельно дымящему сигаретой прямо в электричке под вывеской «Курить воспрещается». Глядел пьянчуга, как выгружаются на платформе трудяги-садоводы, кто с ящиком помидорной рассады, кто с досками-рейками на горбу, изрек заключительно: «Садоводы… чие, кулащьё…»
Хотелось бы автору поглядеть в корень достатка и бедности ныне, найти следствия…
Нет, лесник Иван Агафонович Шутов, живущий в зеленом доме за тыном, лицом, и верно, неказистый, курносый и рябой, не принадлежал ни к людям, про которых говорят: «рука с клеем», ни к хапугам-рвачам, разоряющим-пропивающим народное достояние, ни к тем, про кого все пишут в газетах гневные статьи с заголовками: «Плесень», «Накипь»… Кстати, и самый дом, и тын вокруг ставил не он, не лесник Иван Агафонович, а дед его и отец, тоже бывшие лесниками, передавшие должность сыну и внуку как бы наследственно. О наследственности и наследовании, родовых и деловых корнях теперь тоже много говорят и пишут, стали помаленьку понимать, что корнями своими и жив, быть может, человек, подобно дереву на своем месте, и лиши его корней, дающих наследственную, от предков к потомкам идущую силу, и зачахнет он, выродится черт знает во что. Сколько доводилось видеть автору таких людей без корня, перекати-поле и летунов разных, искателей, где и лучше и теплее. И читатель таких видел. И не зря, конечно, возродилось по сему случаю вроде бы чуждое слово — династия. Жаль только, все больше о рабочих династиях пишут, о крестьянских, а про лесниковы династии слыхом не слыхано. Редкость это… Установив, что не чуждого происхождения лесник, что жил и вырос он в этом краю и сызмала причастен к лесу, к трудам отца и деда, вернемся теперь к доходам и достатку.
День Ивана Агафоновича, если можно так сказать, начинался ночью, затемно, когда и вся деревня, как вымершая, спала, и петухи не кричали, и заря, едва начав разгонять темь, была еще слабая, как бы сонная и сомнительная. С ведрами в руках, обливая сапоги, уже таскал Иван Агафонович воду от своего же колодца на усадьбе. По холоду и заре легче дышится, вроде и ведра полегче, а воды требовалось много, одной скотине, пока всех напоишь: лошадь, двух коров, телку, пяток овец, свинью-матку с поросятами, а там кроликов и птицу — им хоть и мало, а тоже вода требуется, потом вода в чаны и кадки на полив огурцов, помидоров, капусты, всякого другого овоща, по ведру-два на кусты смородины у тына, на вишню… И набегало: ведер полтораста, в сухмень — все двести, а сухо-то теперь часто стоит, лето за лето заходит, и вода оттого в колодце ниже, добывается труднее. Напоив живность, кормил ее, ту, что остается на дворе, да и ту, что через час-другой на пастьбу: добрый хозяин всегда так делает, не пускает скотину голодом, и не жрет она, не бросается дуром на всякую пастбищную траву, а ест уж с выбором, и молоко у нее оттого не горчит и не пахнет едким болотным лютиком. Дальше, выгнав коров и телку в пригон, брался за вилы, лопату, извините, навоз за ними убрать, подбросить свежей подстилки и, уж закончив обихаживать живность, шел на пасеку, — была тут же на усадьбе за огородом по теплому травяному пригорку.
Для пасеки место выбрал дед. Хорошо выбрал, укрыто от полуночного и от западного дождевого ветра тыном, а еще заслоняла гряда могучих, потянувшихся к югу лип. Липы садили и дед, и отец, и сам Иван Агафонович, когда был младшим. Его липы были помоложе, но уже и они подались-цвели которое лето и радовали здоровым ростом. Липы возили из лесу, издалека, копали надрывая пуп, и получилось — не пчела к липе, а липа к пчеле явилась.
Наверное, пасеку, самое место это, пригорок со всякой травой, с раскидистым кустом черемухи, каждый май белеющей грозовым и холодным цветом, Иван Агафонович любил особенно, присаживался тут посидеть, отдыхал малую малость па едва пригревающем после зари, умытом и тихом солнышке, слушал, как поют птички, как липы будто дышат листочками, переговариваются спросонь, и негромко так же, точно зажмуриваясь и протирая глаза лапками, оглаживая себя, жундит, вылетает из летков первая пчела. Мирно бывает в такие утра на пасеке, да редко они выпадают, чаще и здесь работы невпроворот: то холодно, и пчелу надо кормить, то заливает дождем, то подошло роение, ссорятся, делятся семьи, и тут уж гляди в оба — не зевай, упустишь. А то велик взяток и надо пчеле помогать, ставить новые магазины. И мед не просто брать, сам собой он в рот не просится.
Обиходив, осмотрев пчел, налив и им в чистые противни-корыта колодезной водички (и пчела тоже ведь пьет), спускался в огород, пройтись-поглядеть, как что растет, — кто сам садит, тот ведь и поглядеть любит, — шел бороздами меж гряд с луком, сощипывал горькое перышко пожевать, выдергивал морковку попробовать, и хоть вовсе была еще белая и пресная, ел, обтерев ботвой, — хотелось свежего. Были на грядах горох и бобы, была свекла, стояла вся в ясной росе капуста и даже играла дрожким маревом, радугой, когда падал на нее низкий косой луч, а редька уже головасто синела из земли по краям загонов, обещая налиться весом в пуд, величиной в самовар. Все было заботливо выполото, взрыхлено, ухожено, именинницей глядела земля, — нигде лишней травки, ни сориночки — это уж жена, ее труды и обиход… О жене Ивана Агафоновича придет черед сказать особо…
В полсолнышка, когда по деревне начинали пробовать голос редкие теперь петухи, когда у речки начинали слышаться позваниванье ведер и бабьи голоса, когда студент, сын председателя колхоза, включал на всю мощь свой транзистор — начинал делать под музыку бодрую зарядку, Иван Агафонович в мокрой, просыхающей под лопатками солью рубашке шел завтракать, хоть впору и обедать бы — так напахался, ломило даже привычную к трудам спину, ныло в руках и в ногах. Отдыхал уж за столом, пил чай, молоко, закусывал хлебом с жербейками сала, крутым вареным яйцом и, отдохнув так, привычно надевал свою лесникову амуницию, фуражку, сапоги, ровно к девяти шел на службу привычным к дальней ходьбе, неспешным шагом.
Теперь покинем его удаляющуюся в лес фигуру и расскажем кратко о его жене, лесничихе, как обещали, а рассказать стоит, наверное. По всей деревне Шабры и по округе даже до сих пор судили-рядили старухи и бабы, как это — непонятно — удалось маленькому, невзрачному ни с какой стороны Шутову возобладать большой белотелой и на голову выше его и моложе его красавицей, с весьма редкими у женщин серо-синими глазами в черных призывных ресницах. Жена Шутова была из соседней деревни Крутой, славной на весь район видными и крупными девками. Жило в Крутой смешанное с давних времен население: белорусы и поляки-переселенцы, коренные татары, не менее давние русские «чалдоны и кержаки» и еще какой-то пришлый, ста лет не будет, сам собой поселившийся народ, который, однако, и теперь звали самоходным и самоходами. Из такого многообразия народов и возникла стать тамошних девок, то синеглазых с раскосинкой, норовистых и жарких, то спокойных, с утренней тишиной в лице, дебелых, как польские панны. Но и средь самых видных жена лесника слыла красавицей. Не сумею я, да и сам Шутов отмолчался бы, дать объяснение случаю, как пошла к нему первая девка в округе, почему сама ровно бы наткнулась на него, отвернулась от видных женихов, отвела сильные, жадные руки. И судили бабы: на богатство польстилась, лесники-то куркули, кулачье, буржуи… Остался еще такой деревенский житель — завистник к чужому добру, и будь ты хоть трижды работник, хоть и не разгибай спины с зари до зари — он найдет для тебя черное, поганое слово.