Виктор Гюго - Том 15. Дела и речи
Таким образом, поскольку ни одно из этих понятий не может исключить другое, из создавшегося положения вытекает одна неоспоримая, безусловная логическая необходимость: договориться.
Национальное я принимает форму республики; местное я принимает форму общины, коммуны; личное я принимает форму свободы.
Мое личное я выражено полностью, и я являюсь гражданином лишь при соблюдении трех условий: свобода моей личности, община там, где я живу, республика в моей стране.
Ясно ли это?
Право Парижа провозгласить себя коммуной неоспоримо.
Но наряду с вопросом о праве существует вопрос о своевременности.
В этом-то и состоит существо проблемы.
Вызвать конфликт в такой час! Развязать гражданскую войну вслед за войной с внешним врагом! Не дождаться даже момента, когда уйдет враг! Развлечь победившую нацию самоубийством нации побежденной! Дать возможность Пруссии, этой империи, этому императору, любоваться зрелищем цирка зверей, пожирающих друг друга, и этот цирк — Франция!
Вне зависимости от той или иной политической оценки, не предрешая вопроса о том, кто прав и кто виноват, преступление Восемнадцатого марта заключается именно в этом.
Избранный им момент ужасен.
Но был ли этот момент избран?
И если был избран, то кем?
Кто вызвал Восемнадцатое марта?
Разберемся.
Быть может, Коммуна?
Нет. Она не существовала.
Быть может, Центральный Комитет?
Нет. Он лишь воспользовался обстановкой, но не он ее создал.
Кто же в таком случае вызвал Восемнадцатое марта?
Национальное собрание, или, точнее говоря, его большинство.
Но есть смягчающее вину обстоятельство: оно совершило это непредумышленно.
Большинство Национального собрания и его правительство попросту хотели забрать пушки, стоявшие на Монмартре. Недостаточное основание для столь серьезного риска.
Пусть так. Забрать пушки с Монмартра.
Такова была идея. Как же принялись за ее осуществление?
Очень ловко.
Монмартр спит. Ночью отправляют солдат захватить пушки. Пушки захвачены, но тут выясняется, что их нужно увезти. Для этого необходимы лошади. Сколько? Тысяча. Тысяча лошадей! Где их взять? Об этом не подумали. Что делать? Отправляют людей за лошадьми, время идет, наступает утро, Монмартр просыпается. Народ сбегается и требует свои пушки; он уже начинал забывать о них, но поскольку их у него забирают, он требует их возврата; солдаты уступают, пушки отобраны, вспыхивает восстание, начинается революция.
Кто же ее вызвал?
Правительство, само того не желая и не ведая.
Этот невинный, впрочем, очень виновен.
Если бы Национальное собрание оставило Монмартр в покое, Монмартр не поднял бы Парижа. Не было бы Восемнадцатого марта.
Добавим и это: генералы Клеман Тома и Леконт остались бы в живых.
Я просто восстанавливаю факты с невозмутимостью историка.
Что же касается Коммуны, то, поскольку она воплощает некий принцип, она неминуемо образовалась бы, но позднее, в свою пору, после ухода пруссаков. Вместо того чтобы прийти не вовремя, она пришла бы в свой час.
Вместо того чтобы быть катастрофой, она была бы благодеянием.
Кто же виновен во всем этом? Правительство большинства.
Виновный должен был бы быть снисходительным.
Но этого не случилось.
Если бы Национальное собрание Бордо вняло тем, кто советовал ему вернуться в Париж, и в частности возвышенным и благородным доводам Луи Блана, все то, что мы сейчас видим, не произошло бы, не было бы Восемнадцатого марта.
Впрочем, я не хочу отягчать вину роялистского большинства.
Можно было бы, пожалуй, сказать: это и ошибка его и не ошибка.
Что представляет собою современная обстановка? Ужасающее недоразумение.
Договориться почти невозможно.
Эта невозможность (по-моему, правильнее было бы сказать: трудность) проистекает из следующего:
Война, окружив Париж, изолировала Францию. Франция без Парижа перестает быть Францией. Отсюда — Национальное собрание и отсюда же — Коммуна. Два призрака. Коммуна представляет Париж не в большей степени, чем Национальное собрание — Францию. Оба они, хотя это не их вина, возникли из насилия и представляют это насилие. Я настаиваю на этом: Национальное собрание было назначено Францией, оторванной от Парижа, Коммуна была назначена Парижем, оторванным от Франции. В обоих случаях выборы были порочны в своей основе. Для того чтобы провести подлинные выборы, Франции необходимо посоветоваться с Парижем; для того чтобы избранники Парижа действительно олицетворяли столицу, необходимо, чтобы те, кто представляет Париж, представляли также Францию. Между тем совершенно очевидно, что нынешнее Собрание не представляет Париж, из которого оно бежало, не потому, что оно его ненавидит, а потому, что оно его не знает. Не знать Парижа — это странно, не так ли? Но ведь не знаем же мы, что такое солнце. Мы знаем лишь, что на солнце есть пятна. Вот все, что Национальное собрание знает о Париже. Я продолжаю. Национальное собрание вовсе не отражает Парижа, а Коммуна, со своей стороны состоящая почти целиком из неизвестных лиц, не отражает Франции. Только взаимопроникновение обоих этих представительств сделало бы возможным примирение; нужно, чтобы оба организма, Собрание и Коммуна, имели одну душу — Францию — и одно сердце — Париж. Этого нет. Отсюда и отказ договориться.
Мы являем собой то же зрелище, что и Китай: с одной стороны — татары, с другой — китайцы.
Между тем Коммуна воплощает принцип — принцип муниципальной жизни, а Национальное собрание воплощает другой принцип — принцип национальной жизни. Однако как в Собрании, так и в Коммуне можно опереться лишь на принцип, а не на людей. В этом вся беда. Выбор оказался злосчастным. Люди губят принцип. Обе стороны правы, и обе стороны неправы. Не может быть ситуации более безвыходной.
Эта ситуация порождает неистовство.
Бельгийские газеты сообщают, что Коммуна собирается запретить «Раппель». Это возможно. Во всяком случае не тревожьтесь: запрет вас не минует. Если вас не запретит Коммуна, вас запретит Национальное собрание. Судьба тех, кто отстаивает правое дело, — подвергаться преследованиям со стороны крайних.
Впрочем, каков бы ни был наш долг, и вы и я его исполним.
Эта уверенность успокаивает нас. Совесть подобна морю. Как бы ни бушевала буря на поверхности, на дне всегда спокойно.
Мы исполним свой долг, борясь как против Коммуны, так и против Национального собрания, как за Национальное собрание, так и за Коммуну. Важно не это; важны судьбы народа. Одни пользуются им, другие его предают. И вся эта ситуация окутана каким-то непонятным туманом: наверху — тупость, внизу — оцепенение.
С 18 марта Парижем руководят люди неизвестные — что нехорошо, и невежественные, что еще хуже. За исключением нескольких лидеров, которые скорее сами следуют за кем-то, нежели руководят, Коммуна — это невежество. Мне не нужно иных доказательств, кроме объяснений, приведенных Коммуной в оправдание разрушения Вандомской колонны; разрушение колонны оправдывают воспоминаниями, которые она вызывает. Если нужно разрушать памятник из-за воспоминаний, которые он вызывает, давайте разрушим Парфенон, напоминающий о суевериях язычников, разрушим Альгамбру, напоминающую о суевериях магометан, разрушим Колизей, напоминающий о диких празднествах, во время которых звери пожирали людей, разрушим пирамиды, напоминающие и увековечивающие жестоких королей — фараонов, чьими гробницами они являются, разрушим все храмы, начиная с храма Рамзеса, все мечети, начиная со святой Софии, все соборы, начиная с Собора Парижской богоматери, словом, разрушим все, ибо до сегодняшнего дня все памятники сооружались королями и при королях, а народ еще не начал создавать свои. Стало быть, хотят разрушить все? Очевидно, нет. Следовательно, делают то, чего не хотят делать. Делать зло преднамеренно — злодейство; делать зло непреднамеренно — невежество.
У Коммуны есть то же извиняющее ее обстоятельство, что и у Национального собрания, — невежество.
Невежество — страшнейшее общественное бедствие. Оно объясняет те нелепости, которые сейчас происходят.
Невежество порождает неосознанные поступки. А какая это опасность!
Тьма может привести к пропасти, а невежество — к преступлениям.
Подобные действия начинаются с глупости и кончаются жестокостью.
И вот вам пример, пример чудовищный: я имею в виду декрет о заложниках.
Каждый день, возмущенные, как и я, вы обличаете перед совестью народа этот отвратительный декрет, позорный источник катастроф. Этот декрет рикошетом ударит по Республике. Меня охватывает дрожь при мысли о всем том, к чему он может привести. Коммуна, в которой, что бы ни говорили, есть прямые и честные сердца, скорее стерпела этот декрет, чем проголосовала за него. Это — дело четырех или пяти деспотов, но это гнусно. Заключить в тюрьму невинных и возложить на них ответственность за преступления других — значит придать разбою государственный характер. Эта политика преступна. Как было бы печально и позорно, если бы в какой-то ужасный момент негодяи, издавшие этот декрет, нашли бандитов, готовых его осуществить! Какое противодействие это вызвало бы! Вот тогда бы вы увидели репрессии! Я не хочу ничего предсказывать, но я представляю себе белый террор в ответ на красный террор.