Юрий Селезнев - В мире Достоевского. Слово живое и мертвое
В творчестве многих наших современных прозаиков, в том числе и Виктора Астафьева, определенно и вполне художественно обоснованно показано, откуда, из каких истоков может и должен явиться истинный герой времени, но кто и как черпает из этих истоков, каким образом те же черты проявляются, становятся главенствующими, определяющими уже лицо современного человека – деятеля, идеолога, сознательного бойца за истинно духовные, творческие начала жизнеустройства, соответствующие целям и задачам нашего общества на современном этапе, – это в нашей прозе полностью еще не выявлено. Однако необходимость этого типа героя предчувствуется в нашей прозе. Не случайно функции такого героя приходится порою брать на себя в собственных произведениях самим авторам. Подобную картину наблюдаем и в «Царь-рыбе» Астафьева: неосознанно-стихийная жизнедеятельность персонажей типа Акима как бы трансформируется, переводится на язык общественного сознания уже в сфере собственно авторского, внесюжетного, лирико-публицистического слова.
Думается, что проза наша, чутко улавливавшая до сих пор внутренние духовные потребности эпохи и общества, ныне – в преддверии художественного выявления нового дееспособного героя, путь которому она же и подготовила смыслом всего предшествующего этапа своего развития в последнее десятилетие.
«Я думаю, основной «экологический» герой будущей литературы – это ученый, устанавливающий глобальное равновесие человека с биосферой», – говорил один из героев «Царь-рыбы». Думается, что общемировые экологические проблемы связаны прежде всего не столько с вопросами чисто научного переворота в сознании людей (хотя и он, естественно, необходим), сколько – главное – с общественными, гражданскими, патриотическими, государственными. Эти категории включены, кстати, изначально и в само понятие экология: от oikos – дом, родина + logos – учение. Вот, думается, именно такая обусловленность «проблемы экологии» подсказывает тип и характер героя, кем бы он ни был по профессии. Суть не в профессии, а в долге, не в знании только, а в сознании ответственности, в умении и воле переводить сознание в реальное дело.
Разговор как будто шел не столько о самой «Царь-рыбе», сколько в связи с ней. Но именно художественный уровень таких произведений, как «Царь-рыба», и обеспечивает эту, уже как бы и внесюжетную, внеузколитературную их значимость. Только в таком случае важность поставленных писателем проблем и дает нам возможность как бы и не замечать ни особых достоинств, ни отдельных недостатков – собственно художественных.
И все-таки об одной, тревожащей, стороне этой художественности не могу не сказать. В ответ на упреки в некоторой языковой неразборчивости писатель справедливо отвечал: «… герои и повествователь говорят так, как говорят по сию пору в Сибири… разве не стыдно не знать языка, на котором говорит миллионная Сибирь. И слова-то какие – выразительные, меткие, точные! Уж не считаем ли мы порой чуть ли не признаком культуры – говорить на языке нивелированном, бесцветном. Дело писателя – напоминать и полузабытые слова, давать им новую жизнь, писать выразительно, по-русски, обогащать язык, и не выдуманными словами, а теми, которые употребляют миллионы…» Нет сомнения – такая позиция продиктована чувством высокой гражданской ответственности за свое слово, ибо истинный писатель – всегда «эхо» своего народа, а язык, слово – его творческое, его нравственное лицо. Язык «Царь-рыбы» – язык в целом живой, поэтический. Множество «местных» слов и речений придают ему особый колорит, яркость – и не воспринимаются стоящими особняком. Одинова, смикитил, волохающие, одыбалисъ (собаки), отволгло все вокруг, утерялся поселок – их можно приводить до бесконечности, и каждое из них уже само по себе – поэтическая картина. Но художественно-языковая раскованность, вместе с тем, позволяет автору порой пользоваться и словечками иного ряда, иного, вненародного по духу, происхождения. Слова типа «шавраться», «ханыга», «шмонать», «базланить» и т. п. – конечно, не выдуманы автором и употребляемы далеко не в одной только Сибири, но вряд ли относятся к категории обогащающих язык, тем более «выразительных по-русски»…
«Душа движенья, просторов и фарту жаждет» – фраза, рисующая отнюдь не «душу» Гоги Герцева.
«Утишение души, которое старомодно именуется блаженством», и душа, жаждущая «фарту», – «две вещи несовместные», как жизнь и нравственная смерть.
Думается, не только художественный вкус, но и именно гражданская ответственность должны устанавливать границы внутренней свободы, в том числе и словотворчества, границы, за пределами которых свобода может легко обернуться эговолием, столь же пагубным для самой этой свободы, как и ее противоположность – скованность, творческое безволие.
«По моей градации, – говорил около ста лет назад Лев Толстой, – идут сначала дурные поэты. За ними посредственные, недурные, хорошие. А затем – бездна, и за ней – «истинные поэты», такие, как, например, Пушкин».
Думается, что такие гиганты нашей отечественной прозы, как Гоголь, Лермонтов, Лесков, Гончаров, Достоевский, Чехов, как и сам Лев Толстой, безусловно, из тех, что либо рождены «за бездной», либо – преодолели ее творческой волей.
В нашей сегодняшней прозе немало писателей, вплотную приблизившихся к этой бездне и как бы остановившихся перед ней в нерешительности. Преодолеть ее – задача нашей литературы. Задача общественно важная, ибо только такая литература становится подлинно великой духовно-действенной силой общества.
1977
Иванушка-дурачок в век космоса. Фантастическое в современной прозе
1
Эти писатели-реалисты, более того – «бытописатели», едва ли не «документалисты», словно сговорились: то ли решили молву опровергнуть, то ли что-то эдакое в воздухе почуяли, но факт остается фактом: у одного вдруг ни с того ни с сего настоящий, реальный медведь с мужиком о жизни беседует (спился потом, бедолага, медведь спился…), у другого и того хуже – лошади из колхозного табуна на разные философско-этические темы задумываться стали. А третьи, как говорится, до чертиков дописались: самые что ни на есть современные черти творят у них что хотят. Фантастика, да и только.
Когда такой, например, вполне серьезный писатель, как Василий Белов, пишет «Современный вариант сказки про Ерша Ершовича, сына Щетинникова, услышанный недалеко от Вологды, на Кубенском озере во время бесклевья» (сборник «Целуются зори»), мы понимаем: не все же о серьезном да по-серьезному. Вот и вздумалось писателю пошутить, к тому же он и не выдает свои байки за «правду жизни»: рыбачья байка – известное дело, чего только эти рыбаки не нафантазируют! Так что вроде бы и тут писатель не отступился от реальности, выходит опять-таки – все «как в жизни». Почти документально.
Когда у того же Белова читаем, как медведь в лесу мужика помял («Оборвал, охламон, все пуговицы»), думаем: бывает. Но когда мужик предлагает медведю мировую и подает ему чекушку: «он выпил прямо из горлышка. Лапой машет, от хлеба отказывается: мол, хорошо и так, без закуски…» – тут уж ясно: выдумывает, фантазирует. Но что поделаешь, любит народ байки рассказывать, да еще выдавать лукаво выдумку за истину («Вот ведь не поверишь, а все равно расскажу…»). Да и сам писатель не скрывает лукавства, точно обозначая жанр своих «историй» – «Бухтины вологодские завиральные…». Так что и здесь нет погрешности против истины.
Ну а если в народе жива эта страсть к фантазированию и если писатель строит свое произведение, сливая в органическое целое фантазию и реальность, – «значит, это кому-нибудь нужно?» Значит, в этом жанре есть нечто такое, что дорого писателю-реалисту, остро чувствующему насущные проблемы времени?
Ну хорошо, у Белова медведь хоть с мужиком реальным-то беседует, да и вся байка рассказывается все-таки человеком доподлинным. А вот, скажем, у Василия Шукшина «медведь достает пачку сигарет и закуривает…», «Раза два напивался уж…», да еще и в рассуждения кидается. И беседу ведет не с каким-нибудь вологодским («тем самым») мужиком, а… с Иваном-дураком… И пить-то медведь начал из-за, стыдно сказать, чертей. Какой уж тут реализм, какая тут серьезность!.. Ведь и сам автор «Характеров», «Печек-лавочек», «Калины красной» ясно дает знать: перед нами просто «Сказка про Ивана-дурака, как он ходил за тридевять земель набираться ума-разума» («До третьих петухов»).
Но так ли это? Да и зачем все-таки автору далеко не шутейных повестей и киносценариев пришло вдруг на ум позабавить читателя сказкой? Припомним: и в «серьезных жанрах» у Шукшина что ни герой, то «чудик», фантазер, неприкаянный искатель правды. Приглядеться к ним – не в одном отыщется под современной оболочкой нечто от вечного Иванушки.
Там в сугубо реальном что-то упрятано от сказочного. Здесь в сказочном – от реального. А герой и здесь и там в сути своей единый – шукшинский.