Пётр Вайль - Свобода – точка отсчета. О жизни, искусстве и о себе
ПК выстраивает свои табу на месте разрушенных и отмененных прежних. И опять-таки выясняется, что ничего особенно нового не придумано. Если даже ПК выдвигает несколько иную мотивацию, смысл запретов — в рамках традиций: не обижай слабых, не оскорбляй униженных, не бей по голове братьев (и сестер!) своих меньших. Цветное население не брани, охоту не хвали, инвалида не делай отрицательным, Казанову — положительным, женщину не задень, над дебилом не смейся, над собакой всплакни, матом не ругайся и т. д. Табу, как и раньше, прежде всего — в сфере словоупотребления, что дает надежду на возрождение великого достижения культуры вообще и словесности в частности — эзопова языка, упраздненного за ненужностью демократическим прямоговорением.
Так фиксируется занятный парадокс: будучи непосредственным порождением современного сознания с его установкой на ценность личности и право меньшинства, ПК в сфере культуры действует встречным — охранительным — образом.
Впрочем, такое противодействие — норма для всякой демократической институции, корректирующей самое себя.
ПК заново выстраивает печку, от которой можно танцевать. Потом, вероятно, разрушить — а как же еще! И опять что-нибудь построить. И снова разрушить — как это водится с нашим братом (сестрой!) человеком.
1996Пенсионер союзного значения
Пока я не переехал в Прагу, мы жили по соседству, в двух кварталах друг от друга — в Верхнем Манхэттене, в районе Вашингтон-Хайтс. Я знал в лицо этого импозантного подтянутого старика, а как-то встретил его в парке в окружении увядшего цветника: четыре женщины несомненно пенсионного возраста, хохоча, расспрашивали его о чем-то, а он весело и игриво отвечал. По пластике было видно, что навык обращения с женским полом накоплен десятилетиями, что любит это и сейчас: увядший, но цветник же. Потом мы познакомились в русском магазине на углу Форт-Вашингтон-авеню и 181-й стрит, и я узнал, что Михаил Григорьевич — ровесник государства, из которого мы оба с ним приехали в Штаты. Родился он 7 ноября 1917 года — стало быть, в юбилей Октябрьской революции и ему тоже девяносто.
Мы и теперь с ним перезваниваемся, говорим о книжных новинках, даже ведем политические дискуссии.
Я дорожу этим знакомством — еще тогда, лет двадцать назад, вдруг осознал: вот она, советская страна, ее персонификация. Учебников читать не надо.
Михаил Григорьевич родился и вырос в Грозном, в шестнадцать лет на свой страх и риск поехал в Москву, поступил в военное училище, молодым лейтенантом входил в оккупированную Польшу. «Слушай, в Вильно я вышел на улицу — там витрины такие! Дамы в шляпах! У нас ведь даже в кино таких не показывали». В 40-м он проездом был во Львове: «У вокзала проститутки, и не стесняются, а я хожу, член партии, советский офицер, дрожу весь».
Тем временем канул безвозвратно в лагерях его отец, расстреляли отчима. Отчиму-инженеру припомнили, что в 20-е он был в командировке в Штатах, отцу — неизвестно что.
Всю войну Михаил Григорьевич прошел в авиаполку — в наземной службе. Вернулся в Москву и, как многие тогда фронтовики, попал в так называемую «местную промышленность» — попросту говоря, теневое производство. Руководили там истинные дельцы, а отставных офицеров с безупречной репутацией ставили директорами. Михаила Григорьевича спасло легкомыслие: он в самом деле деньги понимал не как настоящее обогащение, с дачами, квартирами и машинами, а как Ялту и кабаки. Семья, которой он обзавелся, жила в коммуналке. Так что все окружавшие его теневики кто сел, кого вывели в расход, а он прошел рядышком. 50-е вспоминал как золотой век.
Потом были какие-то невнятные административные должности — то по организации спортивных праздников, то в издательствах. Были даже поездки за границу. «В Париже вдруг говорят: на запланированный обратный рейс всех посадить не можем, шесть человек должны остаться в Париже еще на четыре дня. Ты не представляешь, какая драка началась за места в Москву. А чего ты удивляешься? Что делать-то четыре дня без копейки?» Ходил на Таганку, выпивал с Нагибиным.
В конце 70-х вдруг подалась в Штаты дочь с любимым внуком, с ними жена. Загрустив и прикинув, что уже седьмой десяток, поехал в Нью-Йорк и Михаил Григорьевич. Ни секунды в этой стране не проработав, получил приличное ежемесячное пособие, медицинскую страховку, скидку на квартплату. Русский магазин рядом. В винно-водочном («ликер-сторе») его давно уже ценят как старого клиента: «Слышь, налог с меня не берут».
По-английски не говорит, Америку недолюбливает. Хоть и гражданин США, голосовать не ходит, не интересуется. Внимательно следит за делами на родине. Ходорковскому сочувствует, но умеренно: «Лицо у него благородное, это правда, и вообще сам парень хороший, но зачем полез?» Однако Михалков с фильмом к юбилею президента Михаила Григорьевича неожиданно подкосил: «Ну так все же нельзя, уж такое холуйство!» Самого президента уважает: «С ними иначе нельзя». Спрашиваю: «С кем с ними?» — «Да со всеми! — Потом подумал и говорит: — С нами».
2007Народ как досадная особенность
Сейчас мне, конечно, не сдать языковой экзамен на латвийское гражданство. Приезжая в Ригу, вспоминаю, через день начинаю сносно объясняться в магазинах и кафе, к концу недели уже флиртую в сфере сервиса, но ждет такси в аэропорт. Так лингвистика стоит на страже нравственности, в двадцать пять лет мой латышский был вполне безнравственного, то есть надморального, свободного уровня. И экзамен я бы сдал, но тогда — напоминаю — гражданство было совсем другое.
Став советской, Рига сделалась русской. Здесь разместился штаб Прибалтийского военного округа, именно здесь оседали запасники с отставниками: и свои рядом, и Рижское взморье. Целые дома в центре города так и именовались «военные» — и наш на Ленина, 105 (до и после — Бривибас, 105), включенный в книгу «Архитектура Риги» как памятник стиля «модерн». Все десять превращенных в коммуналки квартир с четырехметровыми потолками и паркетными полами заняли люди в погонах.
И сейчас-то в Риге русских — 47 процентов (во всей Латвии — около 30). Моя же Рига и была и воспринималась русским городом, никто из моей компании экзамена по латышскому не только бы не сдал, но и не подумал бы сдавать.
Когда нынешний лидер радикалов, член Сейма и наблюдатель Европарламента Юрис Добелис и его соратники по партии «Отечеству и свободе» называют то, что происходит в латвийской национальной политике, «деколонизацией», это коробит слух. Мой отец-москвич, ушедший на фронт ополченцем и ставший офицером благодаря знанию немецкого, — колонизатор? Я говорил по-латышски, одним из ближайших моих друзей был Юрис Подниекс, потом поставивший веху перестройки, фильм «Легко ли быть молодым?», — это я колонизатор? Получается, да.
В 1985 году в Нью-Йорке я сдавал экзамен по английскому языку. Усатый кубинец диктовал: «Солнышко уже начинает припекать: наступают жаркие дни». Нет, аберрация памяти: так Швейку диктовали в военном суде. Мне в Управлении иммиграции и натурализации предложили написать: My name is Peter. It is Tuesday today. Я справился, чего было достаточно для получения гражданства США.
На брайтон-бичах Америки живут тысячи граждан США, которые говорят в магазине русских продуктов: «Мне полпаунда поросятины и паунд докторской, о’кей? Ничего, что я говорю по-английски?» Эти, правда, в пределах брайтон-бичей и остаются. Путь за пределы, в большую Америку, — через государственный язык, Tuesday’ем не обойдешься.
Но можно и так, Америке все равно. Кроме всего, в Америку никогда не входили советские танки. Лет сорок «потенциальный противник» изображался в «Крокодиле» с цилиндром, сигарой и дымящейся бомбой, но американцы об этом не знали. Вопреки уверенности российского человека, в Штатах нет особой мифологии России. Вот мифологический японец есть, а русского — нет. По-настоящему волнует только тот, с кем воевали. А «холодная война» — потому и «холодная», что происходит в высях.
В Латвию советские танки вошли в 40-м и оставались там полвека. Для латышской нации дело обернулось массовым исходом — насильственным или добровольным. Первые поехали на восток, вторые — на запад.
Потомки первых часто опознаются по безграмотным фамилиям. Моя знакомая Ольга Лапиньш получилась мужчиной: по правилам языка, она должна была бы зваться Лапиня — метрику заполняли где-то в Сибири. Вероятно, подобного происхождения незнакомый мне телеведущий Валдис Пельш: по-латышски он может быть только Пельше. Как первый секретарь ЦК КП Латвии Арвид Пельше, в 61-м предложивший переименовать Ригу в город Гагарин.
Вторых, отправившихся на запад, я встречал в Штатах. Недалеко от Нью-Йорка есть местечко Приедайне — название вспомнят те, кто ездил электричкой в Юрмалу: последняя станция перед Взморьем. В американском Приедайне в начале 80-х лихо справляли Лито (Иванов, вернее Янов, день): с самодельным пивом, пирожками со шпеком, кострами, дубовыми венками для именинников — Янов. Они увезли свою Латвию на два десятка лет позже, чем переправилась на Запад несогласная Россия. Как там у Довлатова: «Настоящий эстонец должен жить в Канаде». Латыш тоже обосновался за океаном или хотя бы за морем — в Швеции, Дании.