Николай Анастасьев - Владелец Йокнапатофы
И все же вновь приходится повторять, Фолкнер умел преодолевать и подозрительность, и отчужденность, и любопытство постороннего, явственно звучащее в характеристике героини.
Не напрасно в «Особняке» рассказ от первого лица перемежается объективным, авторским, повествованием: мера доверия писателя к свидетельским показаниям даже очень близких людей знает предел. Рассказчики прекрасно видят и ощущают бессилие Линды и то молчаливое, а часто агрессивное сопротивление, что встречает она в Джефферсоне. Но обнаружить небесполезность ее отчаянной одинокой борьбы им не дано. И тогда слово берет автор. Возвращающийся из тюрьмы Минк пересказывает где-то подхваченную сплетню, будто, чтобы пробудить к себе жалость, Линда только прикидывается глухой, — и встречает неожиданно резкий отпор местного негра-издольщика: "Кто вам сказал, что она притворяется, тот лгун и есть. Не то что в одном Джефферсоне, про нее и в других местах всю правду знают…" Случайно подслушанную фразу Фолкнер оборвал на полуслове, но и того достаточно: квакающий, мертвый, на слух Чика Мэллисона, голос обрел, видно, живость, пробил броневую защиту косности и невежества, достиг пластов низовой жизни, которая сохранила здоровые, не пораженные сноупсизмом, клетки.
Подходит момент, и внешний облик героини (в авторском опять-таки восприятии) утрачивает одномерную неженственность. Война — мужская работа — не только стесала ногти, огрубила руки, но и оставила знак подлинной доблести: у Линды появилась "красивая, просто великолепная и трагическая седая прядь через всю голову, как перо на шлеме — поникшее перо".
Правда, вырванная неожиданным и сильным ударом из состояния обыденности, Линда тут же в него и возвращается. Она даже уходит из Йокнапатофы тихо, незаметно, без тех драматических эффектов, какими обычно сопровождается у Фолкнера исчезновение героев. Отчасти этого, наверное, требовала логика жизненного поведения, характера, который осуществляет себя именно в повседневности, не ищет, напротив, избегает героического жеста. Церемониальные проводы (серафимы, епископы, Елена Прекрасная и т. д.) эту логику немедленно бы разрушили. Но может быть и иное объяснение. Писатель так и не смог решить, что же ему с этой, столь на других не похожей, героиней делать. Он точно знал, что без таких людей миру не обойтись, но эмоциональной, внутренней связи так и не возникло. Может, потому еще не возникло, что Фолкнеру, как он сам признавался, "больше по душе комические или трагические персонажи, которые взбрыкивают или дурно ведут себя". А та часть рода человеческого — похоже, Линда к ней как раз и принадлежит, — "которая медленно, но верно движется по пути к бессмертию, — довольно скучный народ". И еще он говорил — тут же, не желая, как видно, быть слишком прямолинейно понятым: те, что взбрыкивают, тоже "не выражают сущности человеческого рода. Никто за краткий миг своих семидесяти лет не может стать подлинным представителем человечества; можно быть лишь ненадолго принятым в его ряды как своего рода ориентир". Эти слова, пожалуй, более точно выражают позицию художника, он ведь всегда стремился показать раздробленность человеческого сознания. Но Линда, Линда-то как раз хочет эту раздробленность преодолеть. Она — монолит, или, как сказал бы Пастернак, "односторонний фанатик", "гений самоограничения". У Фолкнера это вызывало уважение, но еще больше — настораживало. Отсюда и бьющие в глаза противоречия в отношении к героине.
"Особняк" был встречен сдержанно. Да, повторяли критики, Фолкнер — великий писатель, и уж безусловно — лучший в Америке, но этот роман — не из самых сильных, в нем есть мастерство, в нем ощутима воля художника, но нет, говорилось в одной из рецензий, "того неотразимого творческого порыва, что столь чудесно возвышает ранние его вещи".
Трудно спорить. Буйные краски Йокнапатофы и впрямь потускнели, шум и ярость поутихли, герои умно и интересно рассуждают, а иные и действуют, но былой силы чувства заметно лишились.
И все-таки «Особняк» — крупная, необходимая веха на писательском пути. Раньше Фолкнер воплощал добро и зло в живых характерах, в подвижных картинах, и это у него замечательно получалось. Потом он заговорил о добре и зле, используя язык символов, и это у него получалось значительно хуже. Теперь писатель впервые, дай в последний раз, попробовал обнаружить не в легенде, а на земле, не в истории, а сегодня силы, способные злу реально противостоять и реально бороться за идеалы.
Глава XIV Килрой был здесь
Перевалив за шестьдесят, Фолкнер стариком себя не чувствовал. Как прежде, он не пропускал охотничьих сезонов. Как прежде, живо занимался фермой. Как прежде, едва ли не каждый день отправлялся на конные прогулки, да не шагом, а вскачь, вольтажируя на специально оборудованном треке. Фотографии последних лет сохранили плотную, без единого грамма лишнего веса, жокейскую фигуру, влитую в седло распластавшейся над барьером лошади. Словом, хоть и донимали участившиеся боли в позвоночнике, физически Фолкнер оставался в форме, ничто не предвещало близкого конца.
Но душевная усталость накапливалась. Все с меньшей охотою участвовал он в разного рода общественных делах, даже и в качестве одиночки-"нелитератора". Вчерашняя готовность встречаться с незнакомыми людьми, давать и брать взамен сменяется просто ощущением нерадостного долга, который накладывают имя и репутация. По просьбе госдепартамента он снова едет в Каракас, где Северо-Американская ассоциация Венесуэлы устраивает ему встречу с крупнейшими писателями Латинской Америки. Но сопровождает согласие таким письмом: "Поймите, пожалуйста, что я не считаю это развлекательной поездкой, в ходе которой о Фолкнере будут трогательно заботиться, лишь бы он не устал, не заскучал и ничто его не раздражало. Фолкнер считает это работой, в ходе которой он сделает все от него зависящее, чтобы помочь Северо-Американской ассоциации осуществить свои цели, связанные с этим визитом. И все же, боюсь, я не подхожу для этого. Даже занимаясь еще сочинительством, я был просто писателем, а не деятелем литературы; ну, а поскольку уже три года, как колодец иссяк, то и в писательстве я больше не нахожу интереса. Мне теперь приятно лишь перечитывать старые книги, которые я открыл, когда мне было восемнадцать".
По-видимому, так оно и было. Во всяком случае, после того, как летом 1959 года Фолкнер вычитал корректуру «Особняка» и внес последние поправки, к бумаге он долгое время не прикасался. Да и вообще литературные дела перестали его занимать. Совершенно равнодушно отнесся он к тому, что никого не удалось заинтересовать экранизацией "Света в августе". Отказался писать на самых выгодных условиях оригинальный сценарий для французской кинокомпании. Когда была подготовлена для печати стенограмма встреч со студентами Виргинского университета, от просмотра рукописи уклонился, попросил заняться этим Алберта Эрскина: "Я никогда не придавал этим беседам серьезного значения, — писал ему Фолкнер, — то была чистейшая импровизация, говорил с ходу, экспромтом, без подготовки, просто отвечал на вопросы, так чтобы это было интересно, и к тому же по памяти, ведь прошло так много лет…"
Издателей по-прежнему беспокоили значительные фактические расхождения между разными частями трилогии — автора это занимало менее чем когда-либо. "Пробуду здесь, в Шарлоттсвилле, — откликался он на письмо того же Эрскина, — до 20 декабря. Затем на два месяца поеду в Миссисипи. Если угодно, перешлите мне сюда перечень необходимых поправок вместе с экземпляром «Деревушки»: мог бы поработать немного в перерывах между охотой. Охота на лис здесь замечательная, и места тоже прекрасные. Мне подарили красную куртку — прямо хоть фотографируйся".
Шарлоттсвилль, штат Виргиния, — новое пристанище писателя. Не только Роуэноук, но даже и домик на ферме, который Фолкнер построил себе еще в конце 30-х годов, давно перестали оберегать от любопытства посторонних. А сейчас оно раздражало более чем когда-либо. Прежде непрошеные визитеры отвлекали от работы, теперь — болезненно напоминали о том, что он, Фолкнер, превратился в прижизненный памятник самому себе. "Оксфорд осточертел мне, — писал Фолкнер Хэролду Оберу еще в мае 1958 года. — Никак не могу отогнать туристов от моего забора; к тому же в радиусе пятидесяти миль нет места, где можно было бы спокойно перекусить, не слыша завываний магнитофона".
Вскоре Фолкнер купил дом в Виргинии. Это событие, правда, тоже не осталось незамеченным — в "Нью-Йорк таймc" появилось соответствующее сообщение, — но все же писатель на некоторое время оказался предоставленным самому себе. Он начал обустраиваться: перевез немалую часть библиотеки, в том числе любимые книги — Достоевского, Сервантеса, Толстого, Марка Твена, — охотничьи принадлежности, купил новую лошадь. Вскоре сюда переехала Джилл с мужем и детьми, и Фолкнер — охотник и фермер — стал настоящим дедом. "Мне кажется, — вспоминает дочь, — ему больно было расставаться с Оксфордом, но жизнь там становилась все более невыносимой… Похоже, он решил пустить корни в Виргинии. Потому что Виргиния — края тоже старые, но старые по-другому, чем Миссисипи. Миссисипи словно стыдится своей старости, а Виргиния нет. Здесь дорожат своими старыми, поблекшими вещами, и отцу это очень нравилось, он и сам так же привык относиться к старине".