Газета День Литературы - Газета День Литературы # 102 (2005 2)
Это и есть следствия социальности. Но иногда мысли о земном насущном отступают на второй, третий план, и человек остается один на один с вопросами, которые коллективно, общественно невозможно даже обсуждать. Любовь, смерть, смысл или бессмыслица личного существования не отменит ни одно социальное устройство, ни самое порочное, ни самое совершенное. Потому прикосновение художника к подобной реальности исключает какие бы то ни было апелляции к социальным аспектам.
Мало кому удавалось в литературе отразить — хотя бы интонационно — эту реальность, даже великим. Ни Достоевскому, ни Толстому, ни Гоголю. Они и у гробового входа оставались борцами, уповавшими на те или иные социальные либо религиозные системы. А этот отблеск иного лежит на последних статьях и строфах Блока, на предсмертной лирике Сергей Есенина. Он, безусловно, есть у Лермонтова, небрежно, порой безобразно писавшего гордого гениального мальчика, не пожелавшего вступить во "взрослую жизнь". Он есть в последних вещах Тургенева. Еще — неожиданно — у Шолохова, через "половодье чувств" "Тихого Дона", через социальную ангажированность "Поднятой целины", через клевету, через мировую славу пришедшего к "Судьбе человека" и главам из романа "Они сражались за Родину". Ю.Бондарев, всю жизнь поклонявшийся Шолохову и мечтавший о своем "Тихом Доне", неожиданно сближается с Шолоховым в поздней прозе.
Подчеркну во избежание недоразумений: писатель не замкнулся в себе, не оторвался от грешной действительности. То удивительное настроение, которое проступает в надтекстовом пространстве романа и о котором я пытался говорить выше, особенно ушло потому, что тяжесть обыденности в романе не отринута, во многом это даже злободневная книга. Но каким-то шестым чувством, какой-то непостижимой прирожденной религиозностью писатель поднимается над всем этим.
Между тем роман этот — явный противовес тому поголовному "воцерковлению", которое проявилось у нас в результате ломки социальных формаций, особенно среди интеллигенции, многие представители которой в одночасье сменили партийный билет на молитвослов. Самое страшное, что они искренни и тогда, и сейчас… Ю.Бондарев один из немногих, кто, не смалодушничав, остается светским художником, без всякой полемической заостренности, просто другим. Шире, в пространстве мировой культуры, роман вольно или невольно вливается в то ее русло, которое, не противореча иудео-христианской традиции, по своему мироощущению существенно расходится с нею. Это также объясняет недоуменное молчание вокруг новой книги. Молчание не отменяет, однако, ее присутствия среди нас.
Николай Голиков
КОЛОБОК
Наверное, эта небольшая поэма, написанная — страшно сказать! — двадцать лет назад, должна была стать в своем роде "классикой жанра". Но, нигде, по сути, не опубликованная (кировский, он же вятский, альманах "Авангард" № 3 за 1987 год, вышедший в "самиздате" тиражом 20 экземпляров, и несколько десятков или даже сотен списков от руки и на пишмашинках, разумеется, не в счет), она так и оставалась все эти годы "вещью в себе", абсолютно не влияя на литературный процесс.
Вообще, что бы ни говорилось о расцвете или, напротив, о застое отечественной культуры 80-х годов, подобные разговоры, на мой взгляд, будут бессмысленными без учета главного обстоятельства, о котором сказал еще Ю.Андропов в 1983 году: "Мы не знаем общества, в котором живём". У того образа СССР, который всячески рисовала, лепила, изображала перед советскими гражданами официальная пропаганда, не то чтобы не было ничего общего с реальностью — общего-то как раз было немало — но у бредового состояния сознания, онейроида, тоже существует множество "точек опоры" на абсолютно бесспорные факты. И когда, скажем, сегодня С.Кара-Мурза изумляется полной "потере разума" у российской интеллигенции, особенно гуманитарной, фиксируя полное неумение и нежелание вполне образованных людей мыслить логически связно, он просто забывает, что в таком состоянии онейроида большинство представителей оной интеллигенции пребывало на протяжении всей своей социальной жизни — только сегодня "коммунистический" (специально здесь подчеркну — не коммунистический, а "коммунистический") онейроид сменился в их устах онейроидом либерально-рыночным. И если произнесение бредовых заклинаний из соответствующего краткого лексикона почему-то не приносит социальных дивидендов нужного объема и качества — значит, нужно повторять их еще исступленнее, изощреннее и чаще: тогда тебя обязаны заметить и вознаградить, — ведь так было всегда. На их памяти. И по-другому быть просто не может.
Иными словами, и "коммунистический", и либерально-рыночный онейроид — это не болезнь в узкомедицинском смысле, а, скорее, привычная модель, матрица социального поведения нашей интеллигенции, прежде всего гуманитарной, и без того живущей в мире образов, символов, мифов. Телевидение, кстати, весьма способствует его поддержанию и развитию — особенно цветное, особенно видеоклипы: полный бред! А ведь "ящик" регулярно смотрит 95 % населения РФ. Такой вот всем привычный, родной даже, а для многих ставший почти собственной сущностью ежевечерний онейроид с доставкой на дом…
Кстати, человеки с онейроидными комплексами весьма агрессивно реагируют на любые попытки разрушить их бредовый мир. Такую цензуру в ответ устраивают — куда там советскому Главлиту и рыночному "Формату", вместе взятым! Онейроид первичен, цензура вторична! Беда лишь в том, что при смене онейроидных парадигм, в результате настоящего публикаторского "цунами" эмигрантской и переводной литературы конца 80-х — начала 90-х годов оказался напрочь срезан целый пласт отечественной культуры. Не буду здесь перечислять имена: не все умерли, но все изменились, — скажу лишь, что Николай Голиков из их числа. А его поэма "Колобок" сегодня, то ли с опозданием на 20 лет, то ли, напротив, как нельзя вовремя — подтверждает, что рукописи не горят. А такого качества — даже не слишком и тлеют.
Разумеется, можно обратить внимание и на блестящую до афористичности авторскую работу со словом: "по том переварены восемь доз пассоса манны и кафка ремарок", рукопись "не может и быть напечатана", "чутьсветработницы", "не задевать великих имен с позиций неупоминанья", "мэтр водоросль в океане подобного рода фраз", "мемориальный комплекс на восемьсот свиноматок" и тому подобное; можно — на одно из лучших, по-моему, в русской литературе художественное описание delirium tremens (она же — белая горячка, она же — "белочка"), а также на принципиальное использование диссонансных и неравносложных — больше даже графических, чем звуковых — рифм. Разумеется, можно восхититься умением Николая Голикова постоянно, чуть ли не в каждой строке, прошивать, сшивать свой текст аллюзиями, аллитерациями, перекличками образов, двойными смысловыми связями (например: "когда он рождался в далеком совхозе по слухам уже отцвела кукуруза…", здесь фраза "когда он рождался в далеком совхозе…" накладывается на фразу "в далеком совхозе по слухам уже отцвела кукуруза…" и т. д.) — умением, свойственным лишь истинному поэту, причем голиковская вязь, хотя и совершенно нетрадиционна для русской поэзии, однако вполне органична и читается всё же не как перевод с иностранного или из Бродского; и это, если угодно, вполне способно положить начало новой ветви на древе отечественного стихосложения. Разумеется, можно поискать и легко найти прототипы мэтра, чекушкиной, репы и тиберия в кировском литбомонде эпохи "позднего застоя".
Но всё же "Колобок" интересен и — повторюсь — даже классичен (классика модернизма существует наряду с классикой реализма) не только и не столько поэтому. Он — своего рода энциклопедия советской провинции, провинции административной и уже потому провинции культурной. В том самом смысле, в котором пушкинского "Онегина" назвали энциклопедией русской жизни — разумеется, безотносительно к каким-либо иным сравнениям. И тех же качановых с мэтрами можно было найти в любом областном или республиканском центре СССР. Кирову (он же Вятка, он же Хлынов) 80-х годов ХХ века в этом отношении повезло несказанно — так не везло ни Киеву, ни Воронежу, ни Кишиневу, ни Одессе, ни Красноярску, ни Новосибирску, ни Владивостоку, хотя и в этих городах, и в других — практически везде — в то время возникали "неформальные" литературные объединения. Но, пожалуй, нигде больше такого количества талантливых единомышленников, как в кировском "Верлибре" и вокруг него, не сошлось в почти классицистическом единстве места, времени и действия. Опять же, не буду здесь перечислять имена, — скажу лишь, что, например, Светлана Сырнева тоже из их числа. И в результате, согласно всем законам диалектики, количество перешло в новое качество — осознания своей, а значит и общенародной, а значит и общемировой, ситуации. Ведь человек создан по образу и подобию Божию, то есть несет в себе возможность и вездесущности, и всеведения, и всемогущества.