Дмитрий Мережковский - Россия и большевизм
Что свершить? Русскую конституцию — республику? Надо сказать твердо, ясно и прямо: если все «завоевания революции» сводятся только к этому, то игра не стоила свеч. О, конечно, мы ускромнились — будем рады и этому! Но не стоило, воистину, не стоило ставить на карту судьбы мира, зажигать «всемирный пожар», чтобы получить русскую конституцию или даже буржуазно-демократическую республику. Нет, этим, только этим, мы не оправдаем себя, не оправдаем их.
Хотим — не хотим, русская революция больше, чем русская. Близок день, когда не только в России, но и во всем мире будет сказано или Христу, или Другому: «Да приидет царствие Твое»!
Дьявол украл у Бога правду общественную, «социальную». Надо отнять ее у дьявола и возвратить Богу.
Правда Божья общественная не откроется людям без откровенья Божьего. Но Божье откровенье есть и открытье души человеческой.
«Как летний дождь сойду Я на них, как роса — на скошенный луг». Откровенье Божье сходит с неба на землю вечными росами. А если и под ними душа остается пустою, то потому что опрокинута, как чаша вверх дном. Надо перевернуть душу. Вот настоящий «переворот», «революция» — уже не во имя Другого, а во имя Христа.
Хотим — не хотим, мы губим или спасаем не только себя. Мы должны сказать так, чтобы услышал весь мир: «Да приидет царствие Твое!».
Только этим мы оправдаем себя, оправдаем их.
О МУДРОМ ЖАЛЕ[22]
Строители Нового Дома, я хочу сказать вам два слова. Говорю как будто со стороны, не из Дома, а в Дом, но не потому, что я не с вами, а потому, что я человек поколения старшего, годами, — сердце не стареет. Только два слова, — следующие слова будут зависеть уже не от меня, а от того, как Дом ваш построится.
Воля к мысли — вот мои два слова, и надеюсь, вы меня поймете с этих двух слов. Да и те, кто с вами, — я не сомневаюсь, что кое-кто будет с вами, и сейчас уже есть, — те меня тоже поймут.
Воля к мысли — ведь это и есть камень, заложенный в основание Нового Дома — «камень, пренебреженный зиждущими, но который сделается главою угла». Не оттого ли и рухнул наш Старый Дом, что он был основан не на этом Камне?
Воля к мысли скована сейчас в России такими цепями, каких мир еще не видал. Верно поняли ковавшие цепь, что не сковав мысли, не скуешь и России. Это очень страшно, но не удивительно: удивительнее и, может быть, страшнее то, что воля эта скована и здесь, среди нас — кем? чем? Как бы мы ни ответили на этот вопрос, ясно одно: с волею к мысли борется тайная, темная, но очень упорная и жадная воля к безмыслию. Там, в России, воля эта понятна со стороны сковавших цепь, а отчасти, и со стороны скованных: есть же такая мера несчастья, когда лучше не думать, потому что всякая мысль — только лишняя боль. Но ведь здесь, среди нас, бегство от мысли совсем не такое, и объяснить его нельзя ничем, если только не предположить самое страшное — что и здесь и там рука, сковавшая мысль — одна — видимая там, невидимая здесь…
Но об этом в двух словах не скажешь. Лучше вернемся к более узкой литературной задаче Нового Дома.
Что такое воля к мысли в литературе? Это воля к оценке, к суду, прежде всего, над собой, а потом и над другими, — воля к творческой критике, потому что критика, в своем высшем пределе, не только может, но и должна быть творческой.
Кажется, вы очень верно угадали самую насущную потребность русской литературы, вчерашней, сегодняшней и завтрашней. «Жатвы много, а делателей мало». Мало критиков; и жатва русской литературы осталась несобранной; житницы наши все еще пусты. Это в прошлом, а в настоящем и будущем: русская литература нуждается в критике, как иссохшая земля в дожде.
Десять тысяч «поэтов», и ни одного критика. Что это, хороший знак? Нет, очень плохой. Не потому, разумеется, что поэтическое творчество ниже критики. Может быть, выше; может быть, и ниже. Данте говорит стихами, но ведь и Смердяков «любит стишок». Без критики мы так и не узнаем, сколько в числе десяти тысяч Смердяковых и сколько Данте.
Спор критики с поэзией давний и ненужный спор. Муза критики и муза поэзии — родные сестры. Критика есть оценка, но и сама оценка может быть — нет, должна быть ценностью, это и значит — критика должна быть творчеством, поэзией, так же как поэзия должна быть глубочайшей мыслью о жизни, судом над жизнью — критикой.
Критика — не только суд над прошлым и настоящим, но и предсказание будущего: пророчество. Да, вот вечное, хотя и забытое имя критика — пророк. Имя это наше, русское, по преимуществу.
Русская литература извне наименее, а внутри наиболее критическая, потому что наиболее пророческая. От «горестных замет» Пушкина, первого русского критика, через «Философические письма» Чаадаева и гениальную все еще не понятую «Переписку с друзьями» Гоголя до «Дневника писателя» Достоевского к Вл. Соловьеву и Розанову, — вот критический, пророческий путь русской литературы. Он оборван с бытием России; с ним же будет и восстановлен.
Критика — пророческая мысль — есть жало поэзии. Поэзия без мысли — змея без жала.
И жало мудрыя змеиВ уста замершие моиВложил десницею кровавой.
Это мудрое жало нам сейчас нужнее, чем когда-либо. Мы, русская диаспора, — воплощенная критика России, как бы от нее отошедшая мысль и совесть, суд над Нею, настоящей, и пророчество о Ней, будущей.
Да, мы — это, или — ничто.
P. S. Хороший знак для строителей Нового Дома, что змея без жала — воля к безмыслию — так зашипела на них.
О СВОБОДЕ И РОССИИ[23]
Научилась ли русская эмиграция свободе? На этот вопрос, поставленный З. Н. Гиппиус в «Зеленой Лампе» — приходится ответить: нет, пока еще не научилась.
Таков, впрочем, ответ лишь тыла, а не фронта. Сейчас произошел, или грозит произойти, отрыв тыла от фронта. Это очень большая опасность на войне, но еще не поражение. Нет ли, однако, указания на то, что сделана лишь одна половина нашего дела?
Русская эмиграция героична, насколько героичнее французской и польской! У тех было изгнание с поддержкой и сочувствием всей Европы их национальной трагедии; у нас же не только изгнание, но и гонение, с поддержкой и сочувствием врагам России — нашим врагам. И вот, под этою двойною тяжестью изгнания и гонения, мы все-таки выжили и, по всей вероятности, выживем до конца; выжили 10 лет, выживем и 20, 30, 40 — сколько нужно Истории. Мы как Израиль в Вавилонском плену. И спасаемся мы от нашего потопа не на отдельных плотах; а в целом ковчеге.
Сохранено наше национальное бытие; мы национально оказались тверже, чем сами думали. Бытие первее, важнее, чем смысл бытия, по завету Алеши Карамазова. Но это утверждение нашего бытия — бытия России, эта героическая статика — только половина дела. Другая половина — героическая динамика, нахождение и утверждение нового смысла в нашем бытии — в бытии России.
Вот этой-то второй половины дела мы еще не сделали, может быть, еще и не начинали делать. Мы стоим, повернувшись лицом к России, пусть не бессмысленно, но с неподвижным смыслом. Мы поняли бытие России национальное. Но этого мало. Нам нужно повернуться лицом и к Европе, к миру, чтобы понять и бытие России всемирное.
Русская трагедия не только русская, национальная. В чем смысл этой трагедии? Не в борьбе ли за свободу? Но идея свободы, идея личности — основа европейской, всей мировой культуры — есть идея религиозная, христианская и всемирная по преимуществу, потому что существо христианства всемирно.
Повернуться лицом от России к миру — значит повернуться лицом к свободе. Так же глубоко, как мы поняли национальное тело России, мы должны понять ее всемирную душу — свободу. Мы должны понять, что, борясь за свободу России, мы боремся и за свободу мира. Если бы то, что сейчас торжествует в России, восторжествовало во всем мире, то рушилась бы глубочайшая основа мировой жизни — идея свободы, идея личности.
Пока мы обращены лицом только к России, мы разделены возможными политическими смыслами ее будущего национального бытия; неразрешенными и неразрешимыми без опыта вопросами: монархия или республика? Милюков или Струве? Только повернувшись лицом к миру, мы найдем единый и объединяющий смысл. Будущая Россия должна быть свободной: в этом — в этом одном, в самом главном, единственно важном, всерешающем — мы ведь, в сущности, все согласны, от Милюкова до Струве. Но выразить это согласие на языке национально-политическом, оставаясь в области только политики и только национальности, — невозможно; выразить его возможно лишь на языке всемирно-религиозном, а осуществить на деле — лишь повернувшись от России к миру и к мировой борьбе за идею свободы, идею личности.
Если мы не найдем в изгнании духовного единства, мы вернемся в Россию из нашего всемирного рассеяния — рассеянными; спасемся от всемирного потопа на отдельных досках нашего эмигрантского ковчега.