Франсуаза Саган - От всей души
И однажды он пишет ей письмо, прекрасное любовное письмо, возможно, единственное из всего собрания, которое могло бы быть написано и в наши дни; при чтении этого письма волосы встают дыбом, настолько оно ужасно – ужасно, как сама страсть. Но весь ужас этого послания понимаешь, прочитав последнее письмо из томика Мюссе, вот тогда-то и начинаешь задумываться: нет, этого не может быть. Что же произошло между написанием того письма, схожего с ударом молнии, в котором любовник представал обнаженным, дрожащим от дождя, сожалений и страсти, распахнувшим глаза, сердце, объятия, готовым на все, готовым наконец подарить себя, – что же произошло между этим письмом и последним: прошло совсем немного времени, и он уже отпускает натужные саркастические комментарии по собственному поводу, якобы терзается совестью, отчаянно ломает комедию, единственная цель которой – обмануть женщину, покинуть ее навсегда, теперь, когда он вновь завоевал ее, когда она вновь страдает по нему?
Дело в том, что Мюссе, как и многие художники, даже еще не юноша, он – дитя, балованное дитя, у которого нельзя отбирать игрушку. Один венецианский врач чуть было не сделал этого, молодой врач-итальянец, неуклюжий и глуповатый, чуть не отобрал у дитяти игрушку. Так вот он, крик души в одном из писем: Мюссе ему покажет, будет знать, как отбирать игрушки. И даже если он по-настоящему страдал, когда писал это письмо, это знаменитое и прекрасное письмо, страдания были недолгими.
Потому что Санд сдалась, получив этот вопль любви, в котором Мюссе сумел наконец напомнить ей о том, что она и так не могла забыть: что она любила именно его, а с другим ее одолевала скука. Но Санд-то знала, как зовется эта скука, она называла ее своим именем, говорила: «я скучаю по Мюссе», и в этом она не лгала. Итак, она снова принадлежит поэту, он замучил ее лживыми вопросами, лживыми подозрениями, лживыми мольбами, лживыми упреками, он истерзал ее, извел, измотал. Санд нуждается, ее дети невыносимы, все плохо, а он – он как с цепи сорвался и не дает ей ни секунды передышки. Он даже не позволяет ей работать, и это «даже» – ужасно для нее.
Итак, выходит, что она все потеряла, потому что, в конце концов, ушел именно он, он первым признал, что их совместная жизнь невозможна (хоть и умолил ее разбить сердце другому мужчине ради собственной блажи). И все же, хоть он ушел, во второй раз оставив за собой выжженную и голую землю – этакий Аттила чувств, – все же последнее слово осталось за женщиной, потому что в предпредпоследнем, кажется, письме к ней вернулось то, чем она была сильна и привлекательна, то, в чем внезапно проявляется совершенная современность этой книги: ее ирония! Ах, убийственная ирония этого письма, которое читатели, думается мне, прочтут с тем же изумлением и явным наслаждением, что и я. Да! Да, именно здесь впервые рождается пресловутая современная женщина, пресловутая свободная женщина, женщина-субъект, а не женщина-объект, о которой нам прожужжали все уши, о которой и сама Санд повествовала с излишней высокопарностью и недостаточной достоверностью. Эта пресловутая женщина, впервые появляющаяся здесь, в этом письмеце, невозмутимо советует Мюссе успокоиться. Ирония, юмор – все то, что считалось оружием сильной половины человечества, – шутка, насмешка присутствуют здесь, в этом письме, написанном в ответ на демоническое и яростное послание Мюссе, которое на фоне этого ответа выглядит смешным. Здесь, и только здесь победа остается за Жорж Санд.
Дома внаем.Дома, что были сняты на двоих,последней покидаешь. Ты у нихоставишь в памяти неразличимый следот голоса и пару нежных лет.Дома, что сняты на двоих, невольностановятся родными, ведь онивсе видели – твою тоску, и сны,и как ты любишь… в тех домах как будтоты оставляешь детство всякий раз…И от вещей недоуменных глазне оторвать в последние минуты:кушетка, кресло, окна на восток,картины восхитительный мирок,на полировке – капелька варенья…Но у дверей – раскрытый чемодан,в нем груда платьев, начатый романи сверху – кот, дрожащий от волненья.…По той стене всегда скользил лоскутдневного солнца. А весною тутв окно лупили капли ошалело…Ты не услышишь, как они поют, —ты не вернешься. Как бы ни хотела.Скажи себе негромко: «Никогда»,и легкою ногою тронь ступенив последний раз. Им предстоят года,в которых тысячи таких прикосновений…Скажи всему «прощай»: входной двери,и лестнице, и стенам повтори —«Прощайте». Помни… помни – здесь жилобезумное и яростное счастье…Так, уходя, оставил он ключи,здесь ты рыдала, тут смеялась с третьим,не ранив сердце и не излечив.Скажи: прощайте, выцветшие шторы,пластинки пыльные, диван, которыйцарапал кот… скажи «прощай», не слушайупрямую привязчивую душу,ту, что готова навсегда остатьсясреди прошедшей пьесы декораций,ту, что повсюду ходит за тобоюс усмешкою – печальной или злою:наивна, избалованна, грустна,за те дома, что на двоих снимались,беспомощно цепляется она.Меняются и улицы, и лица,лишь от нее вовек тебе не скрыться:где б ни осталась ты – на год, на день —она с тобой, безропотная тень:душа твоя – без жалобы, без силтихонько ждет у лестничных перил.
Конечно, в их отношениях победительница – она, потому что любит, а он лишь позволяет любить себя. Как говаривали в ту эпоху и говорят поныне, любовь дает вам все, а равнодушие оставляет вас на мели. Возможно, но иные поражения оборачиваются слишком тяжкими победами, и победа подаренной и отвергнутой любви никогда, признаться, не кружила мне голову. Нет, Санд спасает именно это письмо. «Успокоимся же… успокоимся! Успокоимся! В какие игры мы играем? Что мы делали все эти месяцы с белой и голубой бумагой, которая носилась из Венеции в Париж и из Парижа в Венецию? Эта бумага соединила нас, соединила наши тела, наши губы, наши волосы, ведь ты так настойчиво желал этого, но эти слова вновь разделяют и разлучают нас! Бумага! Бумага! Неужели нам суждено прожить нашу жизнь на бумаге? Ты, Альфред, – ты создан для этого, а я – нет, ведь я женщина».
И вдруг, внезапно, женское слово становится тем, чем оно исконно было, чем всегда должно было быть – чем-то округлым, похожим на Землю, самой Землей, греки называли ее Гея; эта округлость вращается, вращается, смеется, она готова все вобрать в себя, все взять на себя, все снести. Но и – все сбросить, не дать ничему удержаться, опрокинуть в безмолвие, небытие, в забвение. Ведь Санд забудет Мюссе, Санд полюбит Шопена. А кого же полюбит Мюссе после нее, какую женщину, какого друга, кого?
На этот вопрос он не смог дать ответа, на него ответа не дает и сама История.
Теледебаты
Скажу сразу же: в теледебатах, преследующих цель всколыхнуть общественное мнение, меня гораздо больше привлекает не тема – не всегда интересная, – а личность приглашенных участников и роль каждого из них. Известно, что это, как правило, самые блестящие, лучше всех информированные, умеющие держаться на публике представители столичного бомонда: каждый из них, как и прочие смертные, имеет собственное мнение по любому вопросу, но, в отличие от остальных граждан, они умеют свое мнение внятно излагать, а потому именно их часто и регулярно призывают поспорить или, наоборот, поддержать друг друга в дебатах, к вящей радости французов, которых их диалог, как правило, забавляет или увлекает.
Только одна роль всегда остается неизменной – по месту и почет – роль ведущего, который обязан обладать всеми мыслимыми достоинствами, а также некоторыми недостатками: авторитет, вежливость, хладнокровие, эрудиция, серьезность, ирония, такт, задор, лицемерие, предусмотрительность и т. д. и т. п. Некоторые из ведущих являют все эти качества, но не обязательно в течение одного и того же вечера. Следующий после «ведущего» персонаж – «жертва». Она необходима, дабы придать передаче немного «человечности» и «насыщенности». Это также опознавательный знак: субъект с психоманиакальными наклонностями, одетый в лохмотья, – значит, дебаты посвящены проблеме налогов; трижды неудачно женатый мужчина, согнувшийся под тяжестью рогов, – речь идет о супружеских изменах; бедняга, волочащий ногу, прикованную к ядру, – передача затрагивает проблемы судебных ошибок.
Перво-наперво жертву представляют как возможное последствие обсуждаемой темы, затем его историю излагает ведущий, причем не всегда с большим тактом. После жалостливого резюме передают микрофон самому бедолаге, и если тот еще не рыдает над своей горькой участью и способен выговаривать слова, то он начинает вещать срывающимся голосом. Зрители внимают, склонив головы, молчат, вздыхают – особенно женщины. Часто приободренная этой сочувственной тишиной жертва пускается в подробности, повторяется и в конце концов осточертевает аудитории. У нее отбирают микрофон – скорее всего, до самого конца передачи. Может быть, его имя упомянут в финальных титрах.