Виктор Гюго - Том 15. Дела и речи
Около часа двигались люди через квартиру. Они шли молча, являя взору все виды нищеты и всю силу гнева. Они входили в одну дверь и выходили в другую. А издали доносились пушечные выстрелы.
Выходя из квартиры, они шли в бой.
Когда они удалились, когда комнаты опустели, стало ясно, что босые ноги этих людей ничего не осквернили, их руки, почерневшие от пороха, ни к чему не притронулись. Ни один драгоценный предмет не пропал, ни одна бумага не была сдвинута с места. Исчез лишь один документ — петиция моряков Гавра.[38]
Вот что происходило двадцать лет спустя, 27 мая 1871 года, на другой большой площади; это было уже не в Париже, а в Брюсселе и не днем, а ночью.
В доме № 4, расположенном на этой площади, называвшейся площадью Баррикад, жил человек; он был уже дедушкой, вместе с ним жили два его маленьких внука и их молодая мать; это был тот же человек, что жил некогда в доме № 6 на Королевской площади в Париже, только его теперь именовали не «бывший пэр Франции», а «бывший изгнанник»: повышение, которым он был обязан исполненному долгу.
Этот человек был в трауре. Он недавно потерял сына. В Брюсселе многие знали его, ибо видели, как он проходил по улицам города, всегда один, низко опустив голову, — черный призрак с белыми волосами.
Он жил, как мы только что сказали, в доме № 4 на площади Баррикад.
Вместе со своей семьей и тремя служанками он занимал весь дом.
Его спальня, которая одновременно служила ему рабочим кабинетом, помещалась во втором этаже. Одно окно спальни выходило на площадь; под спальней, в первом этаже, помещалась гостиная; здесь также одно окно выходило на площадь; остальную часть дома составляли комнаты, где жили женщины и дети. Потолки в доме были очень высокие; в первом этаже, рядом с входной дверью, находилось большое окно. Через эту дверь по узкому коридору можно было попасть в небольшой садик, окруженный высокими стенами; за ним помещался второй флигель, в то время не заселенный вследствие опустошений, которые смерть произвела в семье.
Войти в дом и выйти из него можно было только через одну дверь, выходившую на площадь.
В третьем этаже, над спальней старика, была расположена комната молодой женщины, окно здесь также выходило на площадь. Возле кровати матери стояли две колыбели малышей.
Человек этот принадлежал к числу тех, в душе которых обычно царит покой. В тот день, 27 мая, ощущение душевного покоя еще более укрепилась в нем: этому способствовало сознание, что не далее как утром он совершил истинно братский поступок. Как известно, 1871 год был одним из самых роковых в истории; то было скорбное время. Париж дважды подвергся насилию: сначала — нападение чужеземцев на наше отечество, затем — братоубийственная война французов против французов. К тому времени борьба уже прекратилась; одна из враждовавших партий подавила другую; ожесточенные схватки закончились, но раны продолжали кровоточить, и битва уступила место тому ужасному, мертвому покою, который воцаряется там, где лежат распростертые трупы и где застыли лужи сгустившейся крови.
Люди разделились на победителей и побежденных; иначе говоря, с одной стороны — никакого милосердия, с другой — никакой надежды.
Единодушный вопль «vae victis»[39] раздавался по всей Европе. То, что тогда происходило, можно выразить немногими словами: полное отсутствие жалости. Жестокие убивали, неистовые аплодировали, мертвецы и трусы безмолвствовали. Правительства иностранных государств выступали как сообщники победителей; это делалось двояким образом: правительства-предатели усмехались, правительства-подлецы закрывали свои границы перед побежденными. Католическое правительство Бельгии было в числе последних. Начиная с 26 мая, оно приняло меры предосторожности против всякого доброго деяния; оно покрыло себя позором, торжественно провозгласив в обеих палатах, что беглецы из Парижа — изгои наций и что оно, правительство Бельгии, отказывает им в убежище.
Видя это, одинокий обитатель дома на площади Баррикад решил, что он, изгнанник, предоставит побежденным убежище, в котором им отказывают правительства.
В письме, преданном гласности 27 мая, он объявил, что коль скоро перед беглецами закрыты все двери, дверь его дома будет для них открыта, что они могут смело прийти к нему и будут встречены как желанные гости, что им будет обеспечена неприкосновенность в той мере, в какой это от него зависит, что в его доме никто не посмеет их тронуть, разве что применив насилие к нему самому, словом — либо они будут в полной безопасности, как и он, либо он подвергнет себя той же опасности, что и они.
Опубликовав это заявление, он провел свой день как обычно: в задумчивости и труде; с наступлением вечера, после одинокой прогулки, он возвратился к себе. В доме все уже легли. Он поднялся на третий этаж и, подойдя к двери, прислушался к ровному дыханию спящих детей. Затем он спустился во второй этаж, в свою комнату; здесь он простоял несколько мгновений, облокотившись о подоконник, размышляя о побежденных, о поверженных, об отчаявшихся, о возносящих мольбы, о жестокостях, которые совершают люди, и созерцая божественное спокойствие ночи.
Затем он закрыл окно, набросал несколько слов, несколько стихотворных строк, еще раз с сожалением подумал и о победителях и о побежденных; не переставая размышлять, он разделся и мирно заснул.
Внезапно он пробудился. Первый глубокий сон был прерван звонком; он встрепенулся. После нескольких секунд ожидания он решил, что, видимо, кто-то ошибся дверью; быть может, ему просто почудился звон дверного колокольчика: так часто бывает во сне; и он снова опустил голову на подушку.
Комнату освещал ночник.
В ту минуту, когда старик снова готов был заснуть, вторично раздался звонок, очень настойчивый и продолжительный. На этот раз сомневаться не приходилось; он поднялся, натянул брюки, сунул ноги в домашние туфли и накинул халат; затем подошел к окну и распахнул его.
Площадь была погружена в темноту. Его взгляд был еще затуманен сном, он видел только чью-то неясную тень; высунувшись из окна, он спросил:
— Кто здесь?
Чей-то тихий, но ясно различимый голос ответил:
— Домбровский.
Домбровский принадлежал к числу тех, кто боролся и был побежден в Париже. Некоторые газеты сообщали, что он расстрелян, другие — что он спасся бегством.
Человек, разбуженный звонком, подумал, что этот беглец прочел его письмо, опубликованное сегодня утром, и пришел сюда просить у него убежища. Высунувшись еще больше из окна, хозяин дома и в самом деле увидел сквозь ночной туман внизу, возле входа, широкоплечего человека небольшого роста; человек снял шляпу и приветствовал его. Тогда, не колеблясь, он сказал себе: «Я спущусь и открою ему».
Он выпрямился и собирался закрыть окно, когда большой камень, брошенный сильной рукой, ударился в стену над его головою. Пораженный, он выглянул в окно. Множество неясных силуэтов, которых он раньше не заметил, виднелось в глубине площади. Тогда он понял. Он вспомнил, что накануне ему говорили: «Не публикуйте этого письма». Другой камень, более ловко пущенный, разбил оконное стекло над его головой; осколки осыпали его, но ни один не поранил. Это было вторичное предупреждение о враждебных намерениях толпы. Он склонился над площадью; тени приблизились и сгрудились под его окном; он громко крикнул в толпу:
— Вы негодяи!
И захлопнул окно.
Тогда раздались бешеные вопли:
— Смерть ему!
— На виселицу!
— На фонарь!
— Смерть бандиту!
Он понял, что «бандитом» называли его.
Подумав о том, что, быть может, приближаются последние минуты его жизни, он взглянул на часы. Было половина первого ночи.
Будем кратки. Начался свирепый приступ. Подробности о нем будут приведены в этой книге. Пусть представят себе мирно уснувший дом и его тревожное пробуждение. Женщины в испуге вскочили с постели, дети заплакали от страха. Камни сыпались градом, стоял ужасающий треск разбиваемых окон и зеркал. Слышался вопль:
— Смерть ему! Смерть!
Приступ трижды возобновлялся и длился час и три четверти — с половины первого до четверти третьего ночи. Более пятисот камней было брошено в комнаты, град булыжников обрушился на постель, которую нападающие избрали своей мишенью. Все стекла большого окна были выбиты, решетка отдушины над входом погнута; что касается комнаты, то ее стены, потолок, пол, мебель, хрусталь, фарфор, портьеры — все было изуродовано камнями; казалось, что комнату обстреляли картечью. Толпа трижды пыталась ворваться в дом, можно было различить крики: «Лестницу!» Пытались сломать ставни в нижнем этаже, но не сумели справиться с железными болтами. Старались открыть отмычкой дверной замок, но крепкий засов выдержал. Внучка старика, крошечная девочка, была больна; она плакала, дедушка взял ее на руки; камень, брошенный в него, пронесся возле головы ребенка. Женщины молились; мужественная молодая мать взобралась на стеклянную крышу оранжереи и звала на помощь; но вокруг дома, подвергшегося нападению, царило глухое безмолвие — безмолвие, порожденное страхом или, быть может, сообщничеством. В конце концов женщины уложили в колыбельки обоих испуганных детей, и старик, усевшись рядом, сжимал их ручонки в своих руках; старший, маленький мальчик, помнивший осаду Парижа, говорил вполголоса, прислушиваясь к свирепому гулу толпы: