Юрий Герт - Сборник "Лазарь и Вера"
Но я и сегодня боялась, как бы на тебя их не навести... Если за мной следят, если я у них на подозрении... — Она виновато вздохнула. — Не знаю, зачем я все это тебе рассказываю. — Она смотрела перед собой, в пространство. Достала из сумки обшитый розовой каемочкой платочек, торопливо провела по глазам. — Не знаю... И вообще — не знаю, как жить дальше... А ты — ты знаешь?..
Мне казалось, мы знакомы сто, тысячу лет... У нас было много сходного... Взять хотя бы — у меня Рапопорта, у нее — обладателя «Еврейской энциклопедии»...
— Знаешь, иногда мне хочется уехать... Уехать из этой страны... И не куда-нибудь, а в Израиль... Но ведь это фантазия, бред... Кто меня выпустит?..
За чугунной оградой Александровского сада катили троллейбусы, выбивая на стыках проводов снопы искр. Клаксонили, обгоняя друг друга, машины. Разнообразные звуки сливались в ровное, напряженное гудение — гул жизни огромного города, огромной страны, моей страны, и мне, всему вопреки, хотелось соединиться, слиться с этой жизнью, сделаться ее частью, частичкой...
Вокруг нас, в саду, было тихо, как в аквариуме. Седые паутинки неподвижно висели в застывшем воздухе. Порой с дерева, под которым стояла наша скамейка, срывался и падал на землю налитый осенними красками лист... Женя молчала, как будто ждала от меня ответа.
— Ты говоришь — старики, синагога, Тора... По-моему, ты сама забилась в какой-то сырой, темный, тоскливый подвал и застряла в нем... Да, когда-то существовала прекрасная ваза, драгоценная, поражавшая формой, красками, мастерством... Но она разбилась, или ее разбили, не в этом суть... А суть в том, что остались одни осколки, которые не сложить, не склеить... — Я рассказал ей об Асе, о том, зачем я приехал в Москву. — Понимаешь, вот в чем правда, вот в чем истинная трагедия... Это с одной стороны. А с другой — посмотри на эти паутинки, на эти листья, это небо... Посмотри, как оно сквозит, льется между ветвей... Разве оно не прекрасно?.. И надо жить, дышать полной грудью, не задумываясь...
— Жить не задумываясь?.. Это наивно...
— Наивно?.. Пусть... Но это — Великая Наивность!.. И пока мы не можем найти ничего другого — да здравствует Великая Наивность!..
В ту минуту мне показалось, что я и в самом деле отыскал какой-то выход...
— Великая Наивность?.. Нет, это не для меня... — покачала головой Женя. Она спорила, но мои слова, с которыми она не соглашалась, приносили ей какое-то облегчение...
Между тем время бежало.
Я взглянул на часы, вспомнил о поезде и поднялся.
— Я провожу тебя, — сказала Женя вдруг. — Можно?..
Я заехал к тетушке проститься и мы отправились на Ярославский вокзал. Уже на перроне — я спешил, чтобы успеть захватить свою неизменную третью полку — она сказала, искоса взглянув на меня:
— Странно, у меня такое чувство, будто мы давным-давно знаем друг друга...
— Когда мы сидели в Александровском саду, мне пришло в голову то же самое, — признался я.
— Правда?..
— Правда... Что бы это значило?.. — добавил я.
— Действительно, что бы это значило?..
Мы оба рассмеялись, пожалуй — впервые за нашу встречу. Женя оказалась безудержной хохотушкой, сам не знаю, отчего нас охватило такое веселье... Напоследок я пожал ее руку — в мелких ссадинках, с шершавой кожей — и помчался в свой вагон.
...Потом я стоял у окна, зажатый, притиснутый к стеклу сгрудившимися в коридоре пассажирами, и мне запомнилась бегущая вдоль перрона, вдогонку за тронувшимся поездом толпа, что-то кричащая, машущая руками — и отделившаяся от нее одинокая, неподвижная фигурка, отплывающая назад, пропадающая вдали... Глядя на нее, у меня почему-то защемило сердце.
17Как ни странно, недели через две Куликовой прислали путевку в Евпаторию. По этому поводу в группе было всеобщее удивление и ликование.
— Какой ты молодец! — сказала Лена, восторженно глядя мне в глаза.
Ася уехала. Я был счастлив и втихаря гордился собой... Великая Наивность работала... Но прошло несколько дней и Алик Житомирский — мы перекуривали в дальнем конце коридора — сказал, нервно, короткими затяжками попыхивая сигаретой:
— Знаешь, моего отца забрали...
«За-бра-ли...» В этом словечке из трех слогов мне всегда чудился кандальный перезвяк.
— Откуда ты знаешь?..
— Мать вчера вызывала, на переговорный.
— За что?..
— Ей об этом не докладывали... Явились посреди ночи, посадили в «воронок» и увезли... Обыск, само собой, устроили... — Он швырнул окурок в урну и потянулся тут же к предложенной мною пачке.
— Но сам-то ты не догадываешься?.. — Сознавая полную бессмысленность своего вопроса, я все-таки задал его.
— Нет, не догадываюсь... Он ведь работал всю жизнь экономистом... А когда-то ходил не то в меньшевиках, не то в бундовцах... Ну да какое теперь это имеет значение?..
Алик, с его колючими, насмешливыми зрачками и нагловато вздернутым носом, всегда бывал сух, деловит. Он и сейчас отнюдь не взывал к моей жалости или сочувствию. Он сообщил:
— А я отчаливаю... Беру документы и уезжаю... Если в канцелярии будет какая-нибудь проволочка, попрошу тебя получить и выслать...
— Ты в Москву?..
— Да, мать там совсем одна, как бы с ума не тронулась... К тому же... — Он помолчал. — К тому же у нее рак...
Он по-прежнему попыхивал сигаретой, глядя куда-то вниз, себе под ноги, но казалось — он еле сдерживается... Как я презирал себя, какое отвращение к себе испытывал из-за того, что придавал значение мелочам, возбуждавшим во мне острую неприязнь к Житомирскому...
— Не беспокойся, — сказал я, — все будет в порядке. Я пришлю или привезу сам... Я ведь бываю в Москве...
— Лучше пришли, — сказал Алик.
Я понимал, что он имеет в виду.
— Как хочешь. Тогда я приеду к тебе просто так...
На другой день мы сидели в привокзальном ресторане и пили приторно-сладкое «токайское» узбекского производства, самое дешевое из всего, что здесь имелось. Документы Алику выдали без всякой волокиты. Керогаз он оставил нашей комнате («на память», сказал он), матрац, одеяло и подушку раздарил — кому что («я ведь домой»), мне досталась подушка — мягкая, пуховая... Мы ждали поезда. В ресторане было дымно, шумно. Официантка, проницательным взором определив содержимое наших карманов, не стала перестилать залитую щами скатерку, только смахнула со стола хлебные крошки. Нам, впрочем, на все это было наплевать. Мы говорили об Иове...
То-есть как бы об Иове...
— Ты сказал, что не знаешь, отчего, почему... Иов этого тоже не знал. Но книга Иова допускает разные толкования, и в частности такое: Иов — всего-навсего человек, и вполне заурядный, а мир вокруг него сложен, полон тайны, Иову не под силу его постичь... Ему остается только верить... Я называю это Великой Наивностью...
— Верить — во что?..
— В справедливость... Рано или поздно Бог о ней вспоминает.
— Все-таки?..
— Все-таки... Так утверждает книга Иова.
— Сказки...
— Видишь ли, сказка, которая прожила три тысячи лет, становится истиной...
— Если бы так...
Мы все-таки сцедили в граненые стаканы остатки «токайского» и выпили за Иова и Великую Наивность.
Радио, хрипя и заикаясь, объявило посадку.
18Проводив Алика, я не стал дожидаться автобуса и отправился к себе в общежитие пешком. Хотелось побыть одному, подумать. В голове у меня пошумливало от выпитого вина, и мысли походили на лодки, сорванные бурей с якоря.
Говоря с Аликом, я фальшивил.
Да, я знал — Бог есть. Всевластный, всевидящий, всемогущий. От движения его пальца (у него были пальцы) зависели судьбы тысяч, может быть — миллионов. И теперь, когда я брел по ночной, пустынной улице, под черным, без единой звезды небом, хлюпая по загустевшей осенней грязи, он, возможно, покуривал свою трубку (он курил трубку), размышляя о прошлом и будущем человечества. Он был бесплотен, как и положено Богу, и вместе с тем заполнял каждую молекулу, жил в каждом атоме, управлял вселенной, определял вращение планет... Все так. Но был ли он справедлив?.. Вот в чем загвоздка...
Был ли он справедлив, как я внушал Алику?..
Машинистка, которая перепечатывала мою «заводскую» повесть — тогда я думал послать ее в какой-нибудь журнал — была пожилой, сухопарой, с длинной жилистой шеей и уложенными в серебряные букольки волосами. Отдавая рукопись, она сказала, грустно глядя на меня вылинявшими, когда-то голубыми глазами:
— Шестьдесят страниц — и ни одного упоминания о нем, даже имени его мне ни разу не встретилось... И вы полагаете, молодой человек, что это у вас где-нибудь примут?..
Пока я расплачивался, она смотрела на меня так, словно сомневалась, брать ли деньги за свою работу...
Я внял ее совету. Попытался внять... Я пробовал приблизиться к нему — разглядывал его портреты, большей частью слащавые, иногда — с ястребиным взором, устремленным в беспредельность... Я не писал — конструировал его образ, но в моей конструкции не хватало главного: справедливости и доброты... А какой же Бог возможен без этих атрибутов?..