Мятежный ангел - Кустурица Эмир
Нечто похожее случается, когда в сербское кафе входят военные высших званий, если они трезвые; при этом шоферня затихает и ждет, когда господа с россыпью звезд на погонах уйдут, а потом кутит до зари с чинами пониже и женщинами легкого поведения, которые являются, словно ниоткуда, вместе с музыкантами. Музыкантов, согласно неписаному закону, отправляют в соседнюю комнату и слушают их игру через динамик, предаваясь занятию, которое в здешних краях зовется не «оргией», а «органом».
Когда Петер собрался уходить, толстяк пропищал, что хочет с ним сфотографироваться.
— Но я ведь не актер!
— Да знаю я, кто ты! Мы коллеги!
— Ты писатель?
— Я шофер, писатель-самоучка, и у меня есть для тебя замечательная история. Сколько заплатишь?
— За истории не платят!
— Вообще-то я хороший рассказчик, а писать не мастак. Не выходит у меня так же, как у тебя!
— Откуда тебе знать, как я пишу?
— Я знаю, как ты пишешь! — отозвалась Мария из дальнего угла кафе.
— Ты?
— Я читала «Женщину-левшу».
— И почему же ты решила ее прочесть?
— Потому что я сама левша.
Петер рассмеялся, не зная, что сказать. Она смотрела на него глазами такого же цвета, как у него, а он вспомнил вдруг собаку в Кордове, увязшую в асфальте.
«Третья мировая война, если она случится, будет борьбой за пищу, но, присмотревшись к этой Марии, поймешь, что за нее мужчина вполне может развязать маленькую частную войну». Эту породистую женщину он тут же окрестил Видовданкой[9], своей статностью она напомнила Петеру анаморфотную скульптуру, которая врезалась ему в память после того, как он побывал у одного ваятеля из Бранковины.
— Я не читал твоих книг, — продолжал дебелый шофер, — но добрая весть добралась и сюда — я знаю, что ты за нас… Так рассказать тебе историю?
— Расскажи.
Толстяк принялся рассказывать, а Петер подумал: этот умеет развлечь публику не хуже того шоумена, что выступает на местном телевидении. Не все, что говорил шофер, Петеру было понятно, зато он вспомнил переводчика Радаковича, рассказывавшего ему о сербской традиции устного сказа долгими зимами у очага. Видовданка смотрела на Петера. Несколько раз их взгляды пересекались. Теперь ему казалось, что она смотрит на него его глазами, а он на нее — глазами Видовданки.
— Жил-был Влайко Милованович с Мокрой Горы, и после войны он эмигрировал в Германию, в Дюссельдорф. У него хорошо пошли дела, он стал работать на стройке каменщиком. Потом познакомился с бригадой славян-«юговичей» и вместе с ними устроился на другую стройку, затем на следующую и еще на одну. Вот так, возводя дома — судя по всему, отличные, — он в итоге разбогател. И вдруг у него заболела душа, шли уже шестидесятые годы, Тито помиловал некоторых «предателей», и Влайко Милованович тоже оказался в этом списке! Он решил съездить на родину. Не для того, чтобы остаться с нами, с коммунизмом он не примирился, — просто хотел отыскать могилу отца и перевезти его останки в Германию. Приехав в Мокру Гору, он ни к кому не заглянул, а спозаранку отправился в свое бывшее имение. Оно сплошь заросло кустарником, и Влайко нанял двоих раскорчевать луг. Не теряя времени, он стал искать могилу отца, но за целый день ничего не обнаружил. Удрученный и расстроенный из-за пустой траты времени и напрасных поисков, он завернул в сельский магазинчик, купил пиво и едва успел сделать глоток, как к нему подошел местный пьянчужка, некто Милован Милованович, его однофамилец.
— Ты Влайко Милованович?
— Я, а вроде и не я!
— Ищешь могилу отца?
— Так и есть, но все впустую.
— Я твой сосед и знаю, где похоронен твой отец!
Выбежав на луг, они вскоре оказались на меже двух заброшенных наделов и пошли вдоль нее, приминая ногами крапиву. Милован, орудуя косой, расчищал от бурьяна тропку и наконец указал на едва различимый холмик.
— Вот здесь и покоится твой отец.
Веля приник лбом к каменному кресту, затрясся-заплакал. Фото отца помутнело от сырости, табличка с именем тоже, и разобрать на ней можно было только «…ович». Милован поделился с Велей ракией, тот перекрестился, утер слезы, погладил могильный камень и положил рядом тысячу марок. Пьянчужка поцеловал ему руку и сказал:
— Да ладно тебе, можно было и без этого — приятно ведь просто протянуть кому-то руку помощи, а? Лучше уж руку протянуть, чем пнуть ногой!
Веля сел в «мерседес» и вернулся в свою Федеративную Республику Германию.
Несколько дней спустя Милован получил из Дюссельдорфа письмо, в котором Веля писал, что в Мокру Гору приедет команда германских экспертов, чтобы провести эксгумацию. Так и случилось. Немцы сделали свое дело, извлекли все без остатка, и гроб был доставлен в Дюссельдорф. Веля уже купил участок на кладбище в полной уверенности, что хоронит отца.
Когда же геодезист Рашо, бывший в курсе всех деревенских событий, встретил Милована — тот, напившись, сидел перед магазином, — спросил его:
— Как ты мог, Милован, Бог тебе судья, продать Веле своего покойного отца?
— Знал бы ты, Рашо, как мой покойный Дойчило всю свою жизнь мечтал увидеть Германию — не стал бы меня корить!
Петер покачал головой, а по кафе прокатился смех вперемежку с кашлем.
— Писать полезно для здоровья! — сказал шоферу Петр Апостол Спелеолог.
Толстяк не понял, но счастью его не было предела, ведь ему удалось рассмешить публику.
Уплатив по счету, Петер заметил автобус, сигналивший на всю долину, и побежал к остановке, Мария ринулась за ним. Он уже шагнул на подножку, когда она прошептала ему:
— А знаешь, как получаются женщины-левши?
— Не знаю.
— Если зачаты близнецы, один из которых умрет в животе у матери, родившийся будет левшой! Смотри же, не забудь женщину-левшу!
— Жаль, что не родилась вторая такая же, как ты.
— Ты и впрямь так думаешь?
— Не думал бы — не сказал бы!
— Не забудь женщину-левшу!
— Не забуду.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Он сидел в автобусе у окна, из кафе все махали ему, словно провожали родственника — бог весть, вернется ли еще.
Петер ехал в Баина-Башту на автобусе компании «Ласта», слушая радио, и пришел к выводу, что сербские песни по большей части грустные, даже если слова в них веселые, а темп быстрый. Звуки растворялись в утробе полуразвалившейся колымаги, их перекрывал гомон пассажиров. Петеру вспомнилась похожая поездка из Гаваны в С., и он в который раз подумал, что его жизнь уже давно напоминает долгое путешествие сквозь литературу. От постоянных перемещений лишь усиливалось желание исследовать ту форму (душу), в которой невидимая нить соединяет внешний мир и внутренний. Автобус ехал по извилистой дороге, лишь самые стойкие пассажиры могли сдержать тошноту, а Петер все сильнее ощущал близость магистральному пути Истории. Он понял, насколько опасен этот скользкий путь, и знал, что здесь ступала нога солдата, прожигая землю с юго-востока в сторону Европы и в обратном направлении, с северо-запада к юго-востоку! Секрет нашей живучести так и не разгадан до конца, и даже Петеру не удалось раскрыть его, но его сострадание к сербам было величайшим из подарков, какие иностранец только может принести в дом, который столько раз разоряли непрошеные гости и который хозяева упорно восстанавливали.
— Прошлое сделало сербов мудрыми! На этот раз мы решили, что больше не хотим быть жертвами, как в двух мировых войнах. Однако это вовсе не означает, что мы избежим этой участи. Потому нас теперь и наказывают, и за дело, и зазря! — на чистом немецком языке сказал Миломир Бабич, бывший директор гимназии Баина-Башты, принимая Петера у себя дома, — тот его внимательно слушал. — Все, что не довели до конца в 1941–1945-м — я имею в виду Ясеновац, Стари Брод, Градишку, Ядовну, где массово убивали сербов, — должно было продолжиться в девяностые.
— Погодите, а это отражено в каком-нибудь документе?
— Да, только вот бо́льшая часть документов не у нас. Особенно тех, которые касаются Второй мировой. Война девяностых оставила после себя горы трупов. Количество оружия, полученного мусульманами и хорватами, явно говорит о том, что документы у них лишь в головах, а если и есть какие-то письменные источники, то они у тех, кто подтолкнул наших соседей вступить в Первую мировую войну и во Вторую, а потом взяться за оружие в девяностые. Мы знали, что они замышляют, так происходило уже дважды. Почему бы не повторить и в третий раз?..