Птицы, искусство, жизнь: год наблюдений - Кио Маклир
Когда-то я думала, что свобода – это такая вещь, которая где-то спрятана. Я разыскивала ее, обшаривая дом своей жизни, воображала, что найду ее, закатившуюся под кровать, задвинутую за комод.
Когда-то я думала, что свобода – это когда просто даешь чему-то выход, дверь, которую надо открыть, что-то внутри тебя, что следует выпустить наружу, словно птицу из клетки или осуществленное желание.
Но не все птицы предпочитают превратить свою свободу в грандиозные виражи в небе.
Теперь я знаю правду о свободе: это не перманентное состояние, а результат практической работы. «Вообще-то, чтобы быть свободным, нужны каждодневные усилия», – пишет Джефф Дайер в «Из чистой ярости». Свобода – не огромный скачок, не бесповоротный побег из тюрьмы, «не результат переломного поступка, совершающегося в одно мгновение, а проект, над которым приходится возобновлять работу снова и снова».
Что ты можешь сделать в этих узких рамках и за этот ограниченный промежуток времени? Кто или что тебе мешает?
Когда я вспоминаю, как подростками мы с подругой сбежали из дома, у меня не выходит из головы одно: мы удирали, словно бы уходя от погони, но, если бы обернулись, обнаружили, что никто нас не преследует. У нас были свой внутренний режим и свои внутренние тюремщики: мы их сами впустили в свое сознание.
Благовоспитанные девочки, мы не могли разрешить себе поверить, что бегство может быть настолько легким и совершенно безнаказанным. Как-никак, если непреложных помех не существует, что и кто, кроме нас самих, держит нас дома взаперти?
Когда мы выходили из квартиры, превращенной в вольер, вьюрки продолжали петь. Может статься, они пели для своих дальних и никогда не виданных родичей в Австралии. Звуки разносились во всех направлениях. Проникая сквозь всё, огибая всё на своем пути. Пока мы шли по коридору, я всё еще могла их расслышать: они распространялись по стенам.
Февраль
Малость
лебеди, утки, лысухи, воробьиные овсянки, кардиналы, юнко, гаички, каролинсkий крапивник, белоголовый орлан и ушастая сова
о том, что можно довольствоваться малым, будь то птички-невелички или мелкотемье в искусстве, а также о дерзости стремиться к малому в эпоху грандиозных амбиций
Я всё прорабатываю по частям.
Пытаюсь действовать по методу голубей, когда кто-то роняет целый батон, – всё гигантское делить на посильные кусочки. Применяю это к работе и к жизненным кризисам. И к домашним делам, и к стряпне.
Музыкант применял этот метод к природе.
Его способ – любоваться клочками природного ландшафта каждый день, а не совершать эпический побег в эпические девственные просторы – я сочла весьма разумным. Большие путешествия – это ледники, океанские круизы на Мадагаскар, Вердонское ущелье, скалы Мохер, прогулки по Луне. А малые – городские парки с вытоптанной травой, нерегулярные вылазки в леса на озерных берегах у нас в провинции Онтарио, земляные насыпи. Малый масштаб меня не удручал. Большие экспедиции натуралистов – все эти экстремальные одиссеи и зацикленные на вершинах путешественники, – казались какими-то, в общем… слишком грандиозными. А стремление преодолевать всё больше и забираться всё дальше – лишь очередной попыткой откусить больше, чем можешь переварить; это стремление – ядро западной культуры.
Мне нравится малость. Нравится упрямая дерзость тех, кто стремится к малому.
Вместе мы совершим символическое паломничество к истоку всего крошечного.
В феврале музыкант повез меня в гавань для прогулочных судов на городской окраине. Мы свернули на парковку без машин, но загроможденную железными ограждениями и тяжелой техникой, штабелями причалов и списанными мобильными туалетами – обледеневшими, сверкающими. Похоже не столько на идиллическую Аркадию, сколько на ландшафт из мультика «ВАЛЛ-И». Я-то вообразила себе совсем другое, когда музыкант сказал: «точка бёрдинга»[8].
Я пошла за музыкантом по дощатому настилу в заросли деревьев у озера.
И через несколько минут уже сидела на берегу на камне, а вокруг – сотни крякв, ослепительно белых лебедей и лысух, остановившихся на отдых. Птицы жались друг к дружке, чтобы согреться, – сиеста на морозе.
Музыкант указывал в сторону лебедей на озере – учил отличать лебедя-трубача от лебедя-шипуна и малого лебедя. А потом отошел сфотографировать нескольких лысух.
Здесь я была не в своей стихии; сидела, дожидалась указаний, пытаясь стать одним целым с камнем. А потом вдруг увлеклась. Шли минуты, шли часы. Лебедь-трубач втянул шею и спел смешную песню для трубы. Три малых лебедя, загребая лапами, плавали вдоль берега взад-вперед, и это отражало метания моей души.
Чем длиннее становились паузы между моими мыслями, тем больше всё менялось. Мне представилось, что я на капризной съемочной площадке – бергмановская пустошь сменилась тарковским туманом, когда с озера, крадучись, подползла серая дымка, скрывая из виду сталелитейный комбинат на том берегу. Силуэты трех малых лебедей, за которыми я наблюдала, стали призрачными. Глянув на берег, я увидела вдалеке длинную и тонкую, как веретено, фигуру: это музыкант материализовался из белой пустоты.
Мы решили согреться ходьбой, почти не разговаривали – челюсти свело от холода. Мимо пропорхнули, присели на камень два кардинала: самец и самочка, их красно-желтые перья смотрелись вульгарно на аскетичном фоне зимнего пейзажа.
На немощеной дорожке музыкант задержался, чтобы сфотографировать несколько юнко и гаичек, – начал ворковать, словно порнограф: «Лапочка, лапочка, куколка, ну до чего же ты красивая, да?». Снежинки облепляли наши головы. Щелк-щелк-щелк. В кадр запрыгнули несколько белошейных воробьиных овсянок – толстеньких, откормленных. «Лапочка, лапочка».
Скрючившись на дорожке, музыкант как бы нырнул в тоннель сосредоточенности, а вокруг нас кружила метель. Я вообразила внезапный шторм, стадо обезумевших бизонов, отряд борцов в серебристых трико, и поняла: его не отвлечь ничем на свете. Чтобы согреться, вернулась на парковку, к нашей машине. Поправила разогревающие аппликаторы, которыми в то утро обкрутила торс, надела поверх рукавиц шерстяные носки. Иногда переминалась с ноги на ногу, распевая: «Встань с правильной ноги».
Музыкант, стоя на дорожке, поднял руку:
– Вот. Прислушайтесь. Это он. Каролинский кустарниковый крапивник.
Крапивника мы увидели краешком глаза: размытое ржаво-бурое пятно юркнуло в куст ежевики; он слишком пуглив и проворен, чтобы разглядеть его хорошенько. В следующее же мгновение над нами проплыл в вышине молоденький белоголовый орлан. Он был весь темно-коричневый: такой юный, что пока не отрастил отличительные белые перья на голове и хвосте. Мы последовали за ним к воде, где понаблюдали за стаей хохлатых крохалей: хохолки у них похожи на шляпы невест елизаветинской эпохи. Они ныряли за рачками, а вокруг позванивали гигантские кубики льда.
Когда мы вернулись к машине, у дерева стояла целая толпа – семь человек, семь зевак, направив куда-то вверх фотоаппараты. В дупле