Литературка Литературная Газета - Литературная Газета 6354 ( № 2 2012)
Гносеологически это опровержение прогноза Михаила Эпштейна, в незапамятные времена отождествившего постмодернизм с мистической апофатикой. Прорыв к иному в нём не задался, и даже демонические вещи выглядели (например, у Шарова) неуместной детской шалостью.
Нашей литературе он не дал ничего значительного, сопоставимого хотя б с твореньями западных корифеев Павича и Эко. Да хоть Зюскинда. Игровой проект русского постмодернизма не то чтоб провалился, но иссяк, ушёл в массовую литературу, разве что технически её обогатив. Достижения его сугубо второстепенны. Возможно даже, что они ему не принадлежат. Ведь у него нет монополии на свободу, которую обрёл в современном мире писатель. Эта свобода (и связанные с нею искушения, поражения и победы) и прежде бывала запредельно чужда безопорному релятивизму. Скажем, в поздней прозе Юрия Давыдова. Или у Юрия Малецкого, Евгения Кузнецова.
Не постмодернизм как направление в искусстве породил свободу, а свобода как главная предпосылка творческой самореализации в современном мире стала вызовом, на который каждый отвечал, как умел. И если раскованность становилась разнузданностью и безответственностью, то это является результатом личного выбора художника, а не законом мирозданья. Не нужно путать ставшую фактом жизни ситуацию культурного плюрализма с релятивными поведенческими рефлексами, пусть даже популярными, тем паче - с оголтелым произволом личной воли.
Сейчас смешно вспоминать, как лет 15 назад интеллектуалы вроде Вячеслава Курицына с важным видом провозглашали, что рельсы прогресса ведут к станции "Постмодернизм", что иного пути нет, да и не надо. Утверждали, что "наш паровоз" здесь и остановится, поскольку дальше ехать некуда. Да и незачем. Записывали в свои предтечи Набокова и Венедикта Ерофеева, возводили свою генеалогию к "Пушкинскому Дому" Битова и "Школе для дураков" Саши Соколова.
В этом декларативно-наивном детерминизме меня, отчаянного свободолюбца и мистического анархиста, уже тогда, в начале 90-х, жутко раздражала директивная, "напостовская" нотка: странная, парадоксальная претензия на обладание последней истиной - об отсутствии истины как таковой.
Господа, если вы не имеете об истине никакого представления, то это не значит, что её нет вовсе. И если мы не доверяем тем средствам и формам, в каких её публично предъявляют, если мы не согласны с её приватизацией самодовольными бездарями, то из этого совсем не следует, что она невыразима - ну да, апофатически или, скажем так, диалектически. Как делали это, кстати, Набоков и Вен. Ерофеев, Борхес и Фаулз.
Перелом наметился уже в конце 90-х годов, с их читательской любовью к нон-фикшн, породившей, кстати, лучшую нашу выставку-ярмарку Non/Fiction. Литературный вектор явственно совпал с обозначившейся тягой людей к настоящему, с жаждой подлинности в мире социальных и культурных фикций, декораций и игрищ. Оказалось, что без правды можно жить пять и даже десять лет - но нельзя всю жизнь. Для души невыносимо; как замечательно - каждый по-своему - показали это Малецкий в "Конце иглы" (о да, и в "конце игры"!) и Маканин в "Асане", приведя своих героев к катарсической смерти, ставшей искупительным оправданием их запустелой жизни. Мне кажется, это лучшая проза 2000-х, "нулевых", слава богу, закончившихся, ушедших в дым в неморозном, ростепельном декабре 2011-го.
Помню, как в донкихотском противостоянии авансцене литературной жизни 90-х я одно время всерьёз считал себя неоконсерватором и чуть ли не реакционером. Но связывать себя исключительно с прошлым мне совсем не хотелось, никогда. Мне не нравилось название сборника "Арьергард: против наступления на культуру" (ЭОН. Альманах старой и новой культуры. Вып. V. - М., 1998), куда вошла и моя статья, и начали казаться не очень убедительными консервативные литературные пристрастия Станислава Рассадина, Ирины Роднянской, Ренаты Гальцевой, не говоря уж о неосоветских патриотах и сомнительных почвенниках.
Домой возврата нет, историческая Россия кончилась навсегда, в том числе литературно, как и советский андеграунд[?] Я был той смешной и нелепой птицей, которая ждёт очистительной бури, я ждал только обновления жизни и обновления литературы. Смейтесь сегодня снова, но литература обновилась. Обновляется. Это очевидно.
Бонито Олива говорил, что транс[?]авангард - это "культурная атмосфера, в которой существует искусство последнего художественного поколения". Поиск настоящего, попытка постичь, осознать и выразить истину возвращаются в литературу как доминанта и как мейнстрим. Таков вектор литературного опыта. Отвергая фантомно-манипулятивный характер художественной рефлексии как аксиому, трансавангард конца минувшего и начала нового века в России вдохновляется идеалами новой серьёзности, пафосом ответственности и ангажемента, долга и миссии.
Последние стали первыми. Впрочем, они и не были никогда последними, и нам ещё предстоит осознать последнее двадцатилетие в его собственном духовном содержании и литературной значимости. Как на Западе рядом с Эко был Уэльбек, так и у нас не иссякал поиск ответа на новые жизненные вызовы огромной силы.
Возникло новое проблемное пространство. Мистерия творчества принимает новый вид и наполняется новым смыслом.
Писатель, во-первых, делает попытку решить почти неразрешимую проблему: нащупать надёжную почву вопреки факту её отсутствия в конкретно-эмпирическом опыте. Потому он часто являет нам осколочность, раздёрганность души современного человека как такового. Его творчество - это попытка рефлексии об ускользающей идентичности, поиск ответа на вопрос: "Что такое Я?"
Особенно характерный аспект - передача травматического опыта. Человек-травма - это встреча с болью и это уроки потерь. Это концептуализация жизни как перманентной утраты, как тотальной неудачи.
С другой стороны, нужно оценить в современной литературе присутствие реальной тайны, её автор знает, что в этом мире мерцательно отражается не условно-примышленное, а вполне реальное, онтологически конкретное инобытие. Писатель скептически отрубает слишком прямые пути к Абсолюту, отбрасывает старые оболочки (может быть, слишком даже решительно). И за счёт этого достигает новой ясности и новой простоты в отношениях с Иным.
От декаданса - к барокко. От гипертрофии игрового концепта, исходящего из представления о самодостаточности рассудочного конструирования, от капризного эстетизма - к той поляризации бытия, которая ведёт (очень ярко, скажем, у Сенчина, Павлова, Палей) к актуальным свидетельствам о безыдеальности наличного существования, но так, что мы угадываем здесь - может быть, не всегда уверенно - наличие недостижимого, непостижимого, но несомненного Неба. Неба души. Угадываем серьёзность вопроса, обращённого не столько вверх (иерархии ныне не в чести), сколько вглубь.
Наконец, новая литература открывает (пока не очень решительно) наличие читателя не как пассивно-неизбежной фигуры потребителя-покупателя, но как живой и творческой личности. Возникает новый тип писательско-читательского взаимодействия и интенсивного читательского соучастия в литературе (живое слово, интернет-коммуникация и сетевой резонанс). Он оборачивается феноменом незавершённости смысла литературного произведения: оно завершается уже в индивидуальном опыте читателя, слушателя, что, вероятно, неизбежно и может вести как к умножению хаоса, так и к приращению смысла.
Это хорошие, бодрящие новости.
Неевклидовы рифмы
Неевклидовы рифмы
ФОРУМ
В Казани прошёл Международный поэтический фестиваль имени Н. Лобачевского. В основу фестиваля легла идея о близости и даже взаимном влиянии поэзии и математики. Это первый в России литературный фестиваль, носящий имя математика. Автором идеи и организатором фестиваля стала казанская поэтесса Лилия Газизова.
Начался фестиваль с круглого стола "Моя прогулка с Лобачевским", который вёл новосибирский поэт Владимир Берязев. Участникам было предложено совершить гипотетическую прогулку с великим учёным. Все участники согласились с тем, что для того, чтобы создать выдающееся литературное произведение и совершить открытие в науке, необходимо обладать образным мышлением. Во время встречи не раз звучало высказывание Пушкина о том, что "вдохновение необходимо в поэзии так же, как в геометрии". И хотя нет убедительных доказательств того, что поэт и математик встречались, эта фраза могла быть сказана, думается, после встречи с великим основателем неевклидовой геометрии.