Иосиф Бродский - Интервью Иосифа Бродского
Вы читали статью Апдайка о Кундере[21] в "Нью-Йорк таймс бук ревью"? Он там в конце упоминает вас как пример человека, успешно преодолевшего изгнание, ставшего на американской почве американским поэтом.
Лестно, конечно, но это полная чушь.
Мне кажется, он имел в виду не только то, что вы стали писать по-английски, но и то, что вы осваиваете американский пейзаж -- Кейп-Код, ваш "Тресковый мыс"..[22]
Что же, вполне возможно, тут возражать не приходится. Живя в какой-то стране, человек с ней сживается, сливается... особенно в конце. В этом смысле я вполне американец.
Трудно ли писать по-русски о чисто американских реалиях? Как вы справляетесь с американскими ассоциациями?
Бывает так, что соответствующего русского слова нет -- или оно тяжелое и неуклюжее. Тогда начинаешь искать окольные пути.
У вас в стихах фигурирует джаз Рэя Чарлза и полицейские патрульные машины...
Это как раз просто -- имя Рэя Чарлза известно, сочетание "патрульная машина" по-русски тоже существует. И баскетбольное кольцо с сеткой тоже. Больше всего хлопот в этом стихотворении мне доставила светящаяся реклама кока-колы. Я хотел передать определенную ассоциацию -- с огненными знаками, которые появились на стене во время пира Валтасара и предрекли конец его царства: "Мене, мене, текел, упарсин"...[23] Прямого соответствия рекламному символу кока-колы по-русски нет. Я решил употребить архаично звучащее слово -- "письмена", которое может означать и клинопись, и иероглифы, и вообще какие-то непонятные знаки, да? Мне кажется, образ от этого выиграл и ассоциация с древним пророчеством усилилась.
Что, по-вашему, происходит в сознании -- или в психике -- поэта, когда стихотворение доведено до некоей мертвой точки и пойти дальше можно только в каком-то другом, неизведанном направлении?
Пойти дальше в принципе можно всегда, даже если концовка вполне удалась. Кредо поэта, или его доктрина, предполагает, что место назначения не так уж важно. Гораздо важнее пункт отправления -- точка, от которой начинается метафизическое странствие. К примеру, ты выбрал тему: распятие Христа. И наметил написать десять строф, но сумел уложиться в три, о распятии сказать больше нечего. И тогда ты идешь дальше, продолжаешь мысль, развиваешь тему, еще не зная, чем это все закончится. Я, собственно, веду к тому, что поэтическое представление о бесконечности гораздо шире, и форма сама по себе способствует его расширению. Я помню, как-то мы с Тони Гехтом рассуждали о пользе Библии, и он сказал; "Иосиф, тебе не кажется, что задача поэта -- из всего извлекать как можно больше смысла?" Я с ним вполне согласен. В стихах смысла всегда больше. Когда читаешь больших поэтов, создается впечатление, что они обращаются не к людям и даже не к ангелам небесным. Они обращаются к самому языку, ведут диалог с теми его сторонами, которые имеют для них первостепенную ценность и отражаются в их стихах: это языковая мудрость, ирония, красота, чувственность. Поэзия -- это не просто искусство в ряду других искусств, это нечто большее. Если главным отличием человека от других представителей животного царства является речь, то поэзия, будучи наивысшей формой словесности, представляет собой нашу видовую, антропологическую цель. И тот, кто смотрит на поэзию как на развлечение, на "чтиво", в антропологическом смысле совершает непростительное преступление -- прежде всего против самого себя.
Перевод выполнен по изданию: Writers at Work. The Paris Review Interviews. Интервью вошло под номером 12 в серию бесед с известными поэтами и прозаиками, печатавшихся под этой рубрикой в журнале Pans Review. Редакция выражает благодарность душеприказчице И. Бродского Энн Шеллберг за предоставленный ею английский оригинал.
(c) И. Комарова (перевод, примечания), 1997.
* Перевод с английского и примечания И. Комаровой
Интервью для польского еженедельника "Пшекруй" 1993 г.
Интервью с Иосифом Бродским Людмилы Болотовой и Ядвиги Шимак-Рейфер для польского еженедельника "Пшекруй" 23 июня 1993 года, Катовице
"Пшекруй": В молодости вы читали "Пшекруй". Сегодня "П." приходит к вам. Что бы вы хотели сказать читателям и редакции нашего журнала?
Бродский: Прежде всего я рад, что он существует. Читателям мне сказать нечего, а журналу я ужасно благодарен. В довольно скверные времена половину современной мировой литературы я узнал из "П.". Я его читал в диковатом месте на Севере. Когда меня сослали на Север в 1964 году, Наталья Горбаневская мне систематически присылала свою подписку "П.". Это была большая поддержка.
"П.": Что побудило вас принять приглашение Силезского университета и приехать сюда, в Катовице?
И. Б.: Ну, вы знаете, когда вам предлагают почетный докторат, от этого отказываться следует только в случае, если ты болен. В тот момент я не был болен. Во-вторых, Польша мне дорога. В-третьих, мне особенно приятно было принять этот докторат именно в Силезии, потому что это центр не культурный, а промышленный, и я думаю, что от этого будет польза кому-нибудь.
"П.": Ваши впечатления от встречи с читателями в Катовице, в Силезском университете?
И. Б.: Впечатление очень сильное и пугающее, на самом деле. Эта степень интенсивности положительных чувств по отношению к моей персоне... С этим довольно трудно справиться. Положительные сантименты самое тяжелое дело на свете. С ненавистью легко справляться. С любовью гораздо хуже, гораздо тяжелее, т. е. надо чем-то платить, и этих пропорций, этого количества я совсем не в состоянии создать. Кроме того, что меня более всего, я полагаю, потрясло, это было вчера вечером в театре. Я туда пришел, когда актеры читали мои стихи. Было совершенно поразительное ощущение, что я как будто вошел в свою жизнь. Когда вы пишете стихи, вы не особенно думаете об их содержании, вы знаете их содержание, a ваша главная забота, прежде всего, это формальный аспект, как бы сделать получше, т. е. до известной степени вы забываете о содержании. И это внимание, которое вы уделяете форме, оно заставляет вас думать о себе, как о человеке, как бы это сказать, будто постепенно теряющем человеческий облик, становящемся все более если не машиной, то, по крайней мере, чем-то ложным, чем-то фальшивым, и вы не слышите своих собственных произведений. Вы их написали, вы о них забыли. И вот ощущение, когда ты видишь людей, т. е. когда эти стихи становятся людьми, т. е. когда становятся человеческими голосами. К этому следует добавить еще и то, что большинство актеров были молодыми. И это производит на вас впечатление абсолютно убийственное, т. е. этого выдержать невозможно, как будто ты действительно существуешь и все твое прошлое к тебе возвращается, т. е. возвращается именно с идентификацией в форме молодых лиц, т. е. как будто все это правда, и не знаю, как мне на это реагировать. Я спросил Богдана Тошу:1 "Со robic' teraz?"2 Тоша сказал: "Byc'"3. Это было очень сильное, может быть, самое сильное впечатление моей жизни. Их было два: одно, когда я узнал, что поэт, к которому я очень хорошо относился, великий английский поэт Оден, пишет предисловие к моей книжке. Это было, я полагаю, в 1970 или 1971 году. И потом, когда я получил Нобелевскую премию в 1987 году, это было в тот день, когда я поехал в Лондон на Би-би-си, чтобы сказать несколько слов читателям в России. На радиостанцию позвонил человек, говорящий по-польски. Меня позвали к телефону. Выяснилось, что это был Витек Ворошильский.4 Он как раз гостил у Лешека Колаковского.5 Он говорит: "Я тебя поздравляю, кроме того, говорит, благодарю тебя за стихотворение, которое ты написал для меня с Дравичем".6 Я говорю: "Какое стихотворение?" А он говорит: "Kole,da stami wojennego".7 А, это, я говорю, это неважно, а он говорит: "Ты говоришь "неважно", ты просто не понимаешь, как это все вовремя приходит". Это стихотворение, которое я написал по-английски, кто-то вырезал из газеты и подсунул им под дверь камеры, где они сидели. Я говорю совершенно без рисовки: это произвело на меня куда более сильное впечатление, чем Нобелевская премия и все с этим связанное. А третье среди этих событий, и последнее, если мне вспоминать, что произошло в жизни из того, что тебя переворачивает, это вчера, в этом самом театре Выспянского.
"П.": Можно ли вам задать личный вопрос: мы знаем, что у вас совсем недавно родилась дочь, и хотим вас поздравить...
И. Б.: Спасибо.
"П.": ...и спросить, почему вы ее назвали Анна Александра Мария?
И. Б.: Анна -- это в честь Анны Андреевны Ахматовой, Александра -- в честь моего отца, Мария -- в честь моей матери и в честь моей жены, которую тоже зовут Мария.
"П.": Какая живопись может быть для вас источником творчества?
И. Б.: Я обожаю живопись. Мне больше других всю жизнь, т. е. не всю жизнь, а в разные периоды, главным образом, мне дороже всех итальянцы, я думаю, Джованни Беллини и Пьеро делла Франческа. В XX веке мне ужасно нравится, может быть, больше других, французский художник Вюйяр. Боннар тоже, но Вюйяр гораздо больше. Из русских -- никто из русских мне в голову не приходит: как раз нравится масса, но что мне дороже прежде всего, чтобы я от кого-то внутренне как-то зависел, кто вызывал бы инстинктивную реакцию, этого нет.