Фрида Вигдорова - Кем вы ему приходитесь?
— Слушаю вас.
Я рассказываю ему про письмо моряка. Он слушает в пол-уха, роется в ящике с бумагами, звонит по телефону. Когда я умолкаю, снова заглядывает в удостоверение, потом переводит глаза на меня:
— Из Москвы, значит?
— Да.
— Из-за соломы?!
В голосе его безмерное удивление, недоверие и, пожалуй, насмешка. Петру Ивановичу мерещится какой-то подвох. Он попросту не верит, что из-за такого пустяка, как чья-то дырявая крыша, можно приехать из Москвы в Ивановку. И он даже не дает себе труда толком отвечать на мои вопросы.
Больны ли старики Голышкины? Да мало ли больных на свете! Солому он им давным-давно дал, «сам морячок ее и перевез». Немного погодя он уже утверждает, что кровля у Голышкиных вполне терпима и покрыть-то там нужно «только самую макушку». И наконец:
— Эх, товарищ, товарищ, из-за такого дела ехали! Да разве всех болящих ублаготворишь?
Разные бывают болезни. Одни мучаются астмой, у другого порок сердца. А есть люди, страдающие глухотой души. Это болезнь тяжелая, трудноизлечимая, пораженные ею люди не понимают, что кто-то способен почувствовать чужую боль, как свою: «Все равно всех не ублаготворишь!»
Во время войны слова «семья фронтовика» звучали как призыв: помоги, не дай в обиду! И теперь, в мирное время, люди помнят: в этой семье сын в армии, и окружают эту семью заботой. Без напоминания спросят, нет ли какой нужды? Не надо ли чем-нибудь помочь? Иначе быть не может, иначе быть не должно!
Прочитав иное письмо, думаешь: надо бы проверить, правду ли пишет человек. Но в письме моряка Петра Голышкина каждое слово дышит правдой, тревогой за больную мать, горечью от того, что он далеко и не может ей помочь: вдвойне сильна любовь и тревога, когда ты вдалеке от близких и не можешь сам о них позаботиться.
…А крыша в хате Голышкиных, что и говорить, дырявая. И Марфу Андреевну мучает жестокая астма. Рука у Александра Васильевича Голышкина сломана, ему самому крышу не перекрыть. А сын в море. Он надеялся, что все это примут во внимание — и болезнь стариков, и то, что его отпустили с корабля помочь им. Но для глухих душ такие обстоятельства не существенны: «Всех не ублаготворишь!»
Ну, а Василий Гаврилович Соколинский? Правду написал Петр Голышкин: Василий Гаврилович человек доброжелательный, вежливый и, несомненно, хочет людям помочь. Но ведь вежливость и доброта сами по себе еще не решают дела. Они тогда хороши, когда покоятся на твердости, а если твердости нет, выходит так, как решил Утешев, а не так, как хотел бы добрый, вежливый Соколинский.
Я думаю, что сейчас семья моряка Голышкина получит наконец солому. Только старикам не сладить с починкой. Хорошо, если бы ивановские комсомольцы помогли им и потом с чистой совестью написали Петру Голышкину: «Служи спокойно, мы о твоих стариках позаботились».
…Я уезжала из Ивановки к вечеру. Лошадь шла тихо: дорогу замело снегом. Недалеко от Избердея нам повстречался грузовик. В кузове на морозном ветру жалась закутанная в платок женщина. В теплой кабине сидел Утешев…
1959 г.
Минуты тишины
В Ереване на улице Налбандяна живет мальчик. У него есть тетрадь, на обложке которой написано «Собственноумные мысли».
Тетрадь оправдывает свое название. Там есть немало собственных умных мыслей («Друг — это все», «Главное в человеке — это справедливость»), но есть и такая запись: «Но время, но опыт — единственные права, чтоб дружбу признать истинною. Что значит иметь друга — это я знаю; что значит ошибиться в человеке — и это я знаю, это кусок мяса, отодранный от своего сердца, горячий и кровавый».
Я сказала:
— Но ведь это не твоя мысль? Это слова Герцена.
— Но я тоже так думаю! — был ответ. — Разве Герцен неправду говорит? Он говорит в точности, как я думаю, вот я и записал.
Я не знаю, как нашел двенадцатилетний мальчик эти слова — прочитал ли переписку молодого Герцена с его невестой Натальей Александровной Захарьиной или вычитал их где-нибудь в чужой тетрадке. Но он недавно поссорился с другом, с которым дружил всю жизнь (с первого класса!). И эти слова поразили его своей верностью, он ощутил их, как свои, и поэтому переписал в тетрадку наравне со своими собственными мыслями.
И взрослые и старые люди ведут дневники. Но, пожалуй, чаще всего ведут их подростки и юноши. Юности свойственно страстное стремление понять себя, разобраться в своих мыслях. И в книге она тоже ищет отклика на свои раздумья. Подросток слышит слово учителя, воспитателя. Но гораздо сильнее в нем желание все найти самому, самому понять и разобраться. Юность не любит, чтоб ее наставляли, поучали. «Воздействовать на духовную деятельность силой все равно, что ловить лучи солнца, — говорит Толстой в своем дневнике, — чем бы ни закрыли их, они будут сверху». А книга — она не ищет тебя, ты сам ее ищешь или находишь случайно. Она не требует: читай. Ты сам прочел, и не ее вина, что ты ощутил удар в сердце, что в чужой мысли нашел свою, узнал в ней себя.
У мысли, выраженной точно и верно, есть то свойство, что она становится твоей. Тебе кажется — только мгновения недоставало, чтоб ты сказал то же самое, слово в слово. И чужая мысль становится твоей опорой. Проходит время — она крепнет, растет вглубь, и настанет минута — она из девиза превратится в поступок, станет действием.
Работая над повестью о Зое и Шуре Космодемьянских, я встречалась с матерью Зои и Шуры, с их учителями, с товарищами Зои по партизанскому отряду, с фронтовыми друзьями Шуры. Они рассказали очень много о семье Космодемьянских, без этих драгоценных рассказов не было бы книги. Но все время не хватало чего-то важного. Что это было — взгляд изнутри? Письмо? Дневник? Да, хоть несколько слов от первого лица: «Мне кажется»… «Я думаю»… «Я хочу»…
Школьные сочинения? Да, они сохранились. Но они предполагали читателя, обсуждение, отметку. Не хватало Зои наедине с собой. И тогда на помощь пришла Зоина записная книжка. Она сохранилась в архиве Петра Александровича Лидова, военного корреспондента «Правды», впервые написавшего о Зое Космодемьянской вскоре после ее гибели.
Это была маленькая книжечка в коричневой клеенчатой обложке, в ней то карандашом, то чернилами торопливым почерком или четко, старательно были записаны названия книг, которые читала Зоя. Крестиком или птичкой она отмечала уже прочитанное, и меж заглавиями статей и книг вдруг появлялась строчка стихов, короткая выписка из Толстого, Горького, Чехова. И хотя это был не дневник и редко-редко мелькало «я думаю», но сквозь строчки чужих стихов, сквозь чужие мысли все отчетливее и отчетливее вырисовывался облик сначала девочки, потом подростка и молодой девушки.
Эта записная книжка была чистым зеркалом. Оно отражало все, о чем думала, чем была взволнована и задета Зоя.
«Рана от кинжала излечима, от языка — никогда». Эта запись подтверждала рассказы о девочке, которая тяжелейшую операцию вынесла без стона, без единой жалобы, а от резкого слова могла сжаться и надолго уйти в себя.
А вот другая запись: «Хорошо о Сереже»: «Ему было девять лет, он был ребенок, но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу». Эта запись яснее всяких пространных излияний выдает душу застенчивую, скрытную и любящую.
Но автора одной записи я не знала. Это было всего несколько слов: «Найти волшебный ключ. Пройти через жизнь в шитом звездами плаще». Кто это написал? Не Блок ли?
Несколько лет спустя я прочла письма Розы Люксембург. В тонкой брошюрке, изданной году в двадцатом, были собраны письма, которые Роза Люксембург писала из тюрьмы жене Карла Либкнехта. Эти письма поразили меня. Добрые, жизнелюбивые, написанные из тюрьмы, они могли служить опорой и утешением человеку, который был на свободе. Узница была сильнее, свободнее той, которая жила на воле.
«…И в скрипе сырого песка под медленными, тяжелыми шагами часового, — писала она, — тоже поется маленькая прекрасная песня о жизни, если только уметь правильно слушать. В такие минуты я думаю о Вас, я бы так хотела поделиться с Вами этим волшебным ключом, чтобы Вы всегда и во всяких положениях находили красоту и радость жизни. Я не думаю кормить Вас аскетизмом, надуманными радостями. Я предоставляю Вам все настоящие чувственные радости. Я хотела бы только передать Вам мою неисчерпаемую внутреннюю радостность, чтоб я была спокойна, что Вы проходите сквозь жизнь в шитом звездами плаще».
Так вот откуда они, эти слова: «Найти волшебный ключ. Пройти сквозь жизнь в шитом звездами плаще». Среди мыслей, чувств, надежд, которые лепили растущую душу Зои, была и эта мысль, это стремление. Зерно жизнелюбивой мысли дало росток, стало девизом, и девиз этот был оправдан короткой, но чистой и мужественной жизнью.
Много хороших книг на свете, книг-учителей, книг, которые пробуждают мысль, переворачивают ум и сердце. Но почему строчка, слово из письма действует так сильно, так берет в плен, так глубоко проникает в душу? Ведь письмо не книга, не повесть. Страничка, иногда несколько слов. В чем секрет иных писем, написанных подчас небрежно, наспех?