Натан Эйдельман - Твой XIX век
По приходе в Сибирь был он отправлен с прочими ссыльными из Красноярска в Сухобузимскую волость, где и расставлены по старожилам для пропитания себе работой. Жена вскоре умерла. А он, живучи в упомянутой волости, хаживал и по другим смежным волостям и селениям для работы и прокормления. Но нигде ничьим именем, кроме своего собственного, не назывался…“
Как видно, и сам Петров и его допросчики не видели в создавшейся ситуации ничего особенного: ходил в Москву на оброк, обеднел, вдруг сослали, за что — не сочли нужным объявить, жена умерла, остался в Сибири; жил тяжело, но „все его любили, обращались человеколюбиво“ — и так двадцать два года… и жил так бы до самой смерти, если бы не случайное обстоятельство: покойный император Павел Петрович выручил. Впрочем, выручил ли?
„Со временем так привыкаем… что хоть и видим трагедию, а в мыслях думаем, что это просто „такая жизнь“…“ (М. Салтыков-Щедрин).
Князю Голицыну, как будущему начальнику Петрова, сообщены и впечатления, которые оба доставлявшихся в Петербург сибиряка произвели на петербургских чиновников: Старцов, несмотря на свое письмо, „усмотрен человеком порядочным“, Петров же, „как человек, возросший в Москве и между фабричными, в числе коих бывают иногда люди с отменными способностями, мог приобресть себе навык к рассказам и пользоваться оным в Сибири к облегчению своей бедности, а между тем рассказы сии могли служить поводом к различным об нем слухам“.
Москвич-сибиряк был, наверное, боек на язык и дал господам из Петербурга повод заподозрить у него „навык к рассказам“ (вспомним: „Я не Павел Петрович — Афанасий Петрович“ — и жалостливое расположение к нему сибирских баб). Рассказать же ему было что: в Сухобузимской волости за Красноярском диковинкой был простой — не из господ — человек, знавший Москву, своими глазами видавший царей да еще потершийся среди языкастой промысловой братии. Кстати, слова о фабричных, „в числе коих бывают иногда люди с отменными способностями“, — один из первых на Руси отзывов об особых свойствах и способностях пролетариев.
Из того же документа мы узнаем, наконец, что царь Александр I Петрова и Старцова видеть не мог, ибо находился в дороге и вернулся, когда их уже отправили обратно.
„По возвращении государя императора в Санкт-Петербург было докладывало Его Величеству, на что воспоследовала Высочайшая резолюция следующего содержания: поселенца Петрова для прекращения всех слухов возвратить из Сибири на родину, где он каждому лично известен“ (и далее уже знакомое по сибирским бумагам: „не изнурять пересылкой… отправить по миновании морозов“).
Мысль вроде бы тонкая: самозванец силен в краю, где его прежде не знали, но кто же поверит, если свой односельчанин, известный всем от рождения, вдруг заявит, что он не кто иной, как сам император Петр или император Павел!
Но вызывает улыбку царское „для прекращения слухов“: ведь именно второй отъезд Петрова и расплодил слухи, а сентиментальное „не изнурять пересылкою“, разумеется, вызвало толки, что без особенных причин о простом мужике так не позаботятся!
В общем, возвращали Петрова в Москву как бы из милости, а на самом деле для того, чтобы обезвредить. Власть боялась не бедного старика, а неожиданностей. Молчащие или шепчущие пугали ее не меньше, а порою и больше, чем разгулявшиеся. Кто знает, какое неожиданное движение, порыв, даже бунт может вызвать какой-нибудь Афанасий Петрович, как однажды Емельян Иванович?.. К тому же знал бы мещанин Старцов, как неловко задел он рану царя Александра: даже пустой слух, будто Павла извели (но, может быть, „не до смерти“!), напоминал о страшной ночи с 11 на 12 марта 1801 года, когда Павла в самом деле извели, и он, Александр, в сущности, дал согласие на это и, узнав, что отца уже нет, разрыдался, а ему сказали: „Идите царствовать!“
Слух, сообщенный Одоевским, будто к Александру возили из крепости какого-то старика, кажется, к нашей истории не относится. Но именно в последние свои годы царь был особенно мрачен, угнетен воспоминаниями, ждал наказания свыше за свою вину и однажды сказал, узнав о тайном обществе будущих декабристов: „Не мне их судить…“ Даже туманный призрак Павла Петровича был неприятен. И старика вторично везут из Сибири…
Дальнейшие события в многосложной биографии Афанасия Петрова вырисовываются из того же архивного дела. Московский Голицын 6 марта 1823 года затребовал из своей канцелярии материалы о Петрове, чтобы решить, куда же его девать? Однако многие дела сгорели в пожаре 1812 года; среди уцелевших ничего о Петрове не находят.
Но вот уже май наступил, и Петрова наконец доставляют в город, откуда его угнали ровно двадцать три года назад, еще задолго до великого пожара. Привозят его в тюремный замок, но смотрителю велят поместить старика „в занимаемой им, смотрителем, в том замке квартире как можно удобнее и не в виде арестанта“ (все еще действует царское „не изнурять…“).
Седьмого мая московский обер-полицмейстер Шульгин рапортует о семейных обстоятельствах Петрова „господину генералу от кавалерии, Государственного совета члену, московскому военному генерал-губернатору, управляющему по гражданской части, главному начальнику комиссии для строений в Москве и разных орденов кавалеру князю Голицыну Первому...“
Оказывается, в деревне Исуповой имел Петров, кроме жены, Ксении Деяновой, также трех дочерей: „первая — Катерина Афанасьевна, которой было тогда 11 лет от роду, вторая — Прасковья, находившаяся в замужестве за крестьянином вотчинным его же, князя Николая Алексеевича Голицина, в деревне Саврасовой Никоном Ивановым; и третья дочь Надежда Афанасьевна осталась в доме его сиятельства, бывшем тогда в Москве, на Лубянке“.
А затем: „Все те три дочери в живых ли находятся и в каких местах имеют свои пребывания, он, Петров, неизвестен“.
Очень просто. Отца и мать — в Сибирь, а про дочерей двадцать три года никаких известий. Отчего же так?
Да хотя бы оттого, что Петров неграмотен и дочери неграмотны, написать письмо из Сухобузимской волости невозможно: ближайший грамотей бог знает за сколько верст живет, даром не напишет, да чтоб отправить письмо в Москву тоже нужны деньги, а у „пропитанного“ Петрова ни гроша за душой, да и там, в Исуповой, не найдут, не прочтут… Может быть, пробовали писать отец и мать дочерям, да без толку, а может быть, и не думали писать из особенного равнодушия, помогающего выжить.
В Петербурге Афанасий Петров, кажется, и не упомянул про дочерей: в документах о них ни слова.
Без веления князя Николая Голицына вряд ли посмели бы угнать в Сибирь принадлежащего ему крепостного. Но князю от Афанасия Петрова не было никакого проку, а про дочерей, возможно, и не доложили.
Так или иначе, но 11 мая 1823 года от Голицына-губернатора пошла бумага к серпуховскому исправнику с предписанием: узнать о Петрове в деревне Верхней Исуповой и соседних, „и кто отыщется в живых из родных ему, о том мне донести“.
Серпуховский исправник передает подольскому… Ищут больше двух месяцев. Петров же тем временем благоденствует, как никогда в жизни, на квартире московского тюремного смотрителя.
Наконец 30 июля 1823 года подольский земский исправник отправляет губернатору рапорт. Оказывается, деревня Исупова уже не голицынская: ею владеет „госпожа действительная камергерша Анна Дмитриевна Нарышкина“. В той деревне „находится родная Петрову дочь в замужестве за крестьянином Никоном Ивановым“.
Кончилось привольное тюремное житье старого Афанасия: 7 сентября генерал-губернатору было доложено, что Петров „через подольский земский суд на прежнее жилище водворен“.
Предоставляем читателю вообразить, как встретила дочь отца, которого давно уже в мыслях похоронила, как узнала про мать, обрадовалась ли еще одному, немощному члену семейства, куда девались две другие дочери, какова новая помещица, каково Афанасию Петровичу из вольной ссылки — в крепостную неволю?
Петров мог утешаться лишь тем, что его титул теперь был всего на четыре слова короче, чем у самого губернатора Голицына. В каком бы документе он ни появлялся, его неизменно величали: „Возвращенный весной 1823 года из Сибири и водворенный на месте своей родины Московской губернии, Подольской округи, в деревне Исупове, принадлежащей госпоже Нарышкиной, крестьянин Петров“.
Прошло два года, и, вероятно, из-за второго письма мещанина Старцова, вызвавшего недовольство самого Аракчеева, вспомянули в Петербурге и Афанасия Петровича. 24 июня 1825 года, в тот самый день, когда из села Грузина пошел приказ в Сибирь — унять Старцова, Аракчеев написал и московскому Голицыну: