Андрей Никитин - Остановка в Чапоме
По этим выдувам не прошел еще ни один археолог. И хотя я заранее могу сказать, что именно можно там найти и как это будет выглядеть, страсть первопроходца нет-нет, а дает о себе знать. Георги давно подбивал меня совершить такое путешествие по Берегу. И вот мы идем с ним по старой поморской тропе, по которой я еще не ходил: этот отрезок побережья всегда оставался за пределами моих маршрутов.
Удивительно, как густо был заселен Берег в прошлом! На восток от Стрельны и далее до Пулоньги, проводя разведку, я находил следы древних стойбищ иногда по два на километр берега, почти так же густо, как еще недавно стояли здесь тоневые избы. И те, и другие оказывались примерно на одних и тех же местах, только поморские избы стояли на современном берегу моря, а стойбища охотников и рыболовов древности - на когда-то бывшем.
Те стойбища, мимо которых мы идем сейчас, лежат от моря в двух-трех километрах, но мы отказались от надежды к ним подняться. С одной стороны, останавливают медведи, с которыми нам, безоружным, совсем не хочется встречаться в чащобе чернолесья; с другой - солнце и разъярившаяся мошка, которые вот уже второй день с нарастающей скоростью гонят нас на восток. После стужи яростного циклона, хлеставшего в первой половине июля по Берегу дождем и снегом, на Заполярье обрушилась тропическая жара. Ветра нет. Откатившееся с отливом море лежит в стороне слепящей стеклянной гладью, отражая безжалостно жгущее солнце. Между нами и морем - мерцающий лужами мокрый песок осушки, на далекой кромке которого чернеют силуэты диких оленей. Их тоже прогнали с берега мошка и страх перед медведями.
Второй день мы идем по пустынному берегу и на каждом шагу натыкаемся на свидетельства бывшей здесь некогда жизни. Как знакомы эти горькие приметы времени! Нижние венцы от срубов, чуть видные из-под песка и зарослей серо-зеленой осоки, повалившиеся сушила для сетей, утонувшие в песке карбасы, остатки воротов,- вот она, наша собственная "Атлантида", трагическая летопись последних десятилетий, потому что не по своей воле всякий раз уходили поморы от построенной ими избы, от уловистого места, от заботливо расчищаемых поколениями рыбаков пожней.
Такое вот "memento mori"[1] сопровождает нас с того часа, как мы подъехали к Кузомени. Обширное, когда-то самое богатое село на Берегу, его административный центр в прошлом, теперь предстало нашим глазам двумя рядами полузанесенных песком домов, которые, словно выбившись из сил в неравной борьбе, привалились к самому берегу Варзуги, спрятавшись от надвигающейся пустыни за тремя высокими кладбищенскими холмами, усеянными частоколом поморских крестов.
Холмы эти сложены не из камней и песка - из гробов и костей тридцати с лишним поколений кузоменцев, которые поселились здесь еще в двенадцатом веке. Прадеды, деды, матери и отцы, они и сейчас пытаются защитить остатками своей плоти потомков, цепляющихся за давно потухшую надежду, что, авось, придет к ним извне какая-нибудь помощь, остановят пески, засыпающие деревню и реку, появятся люди и снова здесь, на берегу Белого моря, к солнцу потянутся буйные ростки жизни. Но помощи нет. Из Кузомени только уезжают, а оставшиеся один за другим ложатся в эти холмы, чтобы своими телами прикрыть еще живых... Страшное впечатление оставляет это красно-желтое царство смерти без единой зеленой былинки, куда только изредка приносит пассажиров рейсовый самолетик, вздымающий при посадке и взлете тучи кузоменского песка.
И дальше на восток так же. В устье Варзуги ржавеет затянутый песками корабль, разрухой и запустением дышит плоский, голый берег на пространстве от Варзуги до Индеры, где стоит последняя кузоменская изба. И едва перебредаешь на отливе через веер выбегающей из-под обрывов Индеры, как оказываешься в медвежьем царстве, где все напоминает тебе об ушедшем с этой земли человеке.
Да, здесь красиво. Хрустит под ногой галька, омытая отбежавшей волной, дрожат на ней взбитые сливки пены; зелеными, красными, белыми огнями вспыхивают под солнцем окатанные мокрые голыши. Справа - неизменное и вечно меняющееся море, слева, когда отступает чернолесье,- желто-белые осыпи песчаных выдувов. Они лежат, как нестаявшие откосы снега в береговых распадках, а вокруг - пестрое разнотравье, глянцевая зелень брусники и воронихи на сухой тундре. И открываются глазу бесчисленные лукоморья. Едва кончается одно - начинается другое. Мыс протягивается за мысом, берег встает то высоким обрывом, то непокорной, устоявшей под напором стихий скалой, то ложится под ноги рябью убитого волнами песка, на котором внезапным оранжевым цветком распласталась морская звезда... Но только не о красоте Берега приходят сейчас мысли. О том, почему он стал таким пустынным. Почему вот уже второй десяток лет я занимаюсь не его первобытной, а современной археологией?
Вот и в этот раз вместо того, чтобы пройти по древним стойбищам, уйти от современности в тысячелетия прошлого, мы идем по развалинам того мира, который строили десятки поколений русских людей. Не только здесь-на всем пространстве России. Строили, чтобы передать этот мир в наследство нам, чтобы мы сделали его еще лучше, еще богаче, еще красивее, еще удобнее для человека.
А мы его - разрушили.
За несколько десятков лет мы сумели разрушить то, что создавалось веками. Вырвать с корнем, вырубить так, чтобы не осталось и следа. Впрочем, следы от ран всегда остаются. Но здесь, на Берегу, не надо быть археологом, чтобы представить себе, что здесь было. Не надо прибегать к дендрохронологии и лихенометрии, чтобы узнать, когда здесь были снесены тоневые избы, когда ураган "вторичной коллективизации", как можно назвать запланированный в начале семидесятых годов нашего века снос более ста тысяч российских деревень и сел, пронесся над Берегом, оставив те руины, которые сопровождают нас на протяжении всего маршрута.
Впрочем, разве не на протяжении всей жизни? Это был далеко не первый, скорее последний удар, которым добивали поверженную русскую деревню, приклеив на ее фасад не подлежащий обжалованию приговор: "неперспективная".
Деревня? Труд на земле? Как могут они быть "неперспективными"?
И как не вспомнить прозвучавшие когда-то - в самом начале! - злые, ненавидящие, но пророческие слова уезжавшей из России Зинаиды Гиппиус:
...и скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,
народ, не уважающий святынь!
На одно только десятилетие опередило события пророчество. А дальше... Дальше началось то, о чем наши родители боялись даже вспоминать и что только теперь становится достоянием гласности. Коллективизация началась с открытого грабежа имущества "кулаков", с разорения их хозяйств, со "сведения счетов" со стариками и детьми, вылилась в физическое уничтожение лучших земледельцев. На шею уцелевших на долгие годы был накинут хомут рабства в его худшем варианте. Большинство из нас помнит годы, когда русская деревня понуро топталась в загоне, в котором восстановлено было то, против чего были направлены две русские революции, столыпинская реформа и октябрьский переворот, принесший первые декреты советской власти, которые провозгласили мир - народам, землю - крестьянам. Коллективизация восстановила сельскую общину в ее крепостном варианте: без паспортов, с крохотными, не способными прокормить семью наделами, с шести-, а то и с семидневной барщиной на "государство". Не на себя, не на собственника земли, поскольку земля была "отдана" колхозам, не на общество, о котором все эти десятилетия мы говорили как о чем-то абстрактном, а на то самое "государство", которое, по определению В. И. Ленина, является лишь "аппаратом насилия и угнетения масс"
К чему это привело - общеизвестно.
Что надо было сделать в таких условиях? Вероятно, как можно скорее распустить нерентабельные колхозы, наделив каждого сельского жителя землей согласно ленинского декрета, дать возможность ему на ней работать, снабдив высококачественным семенным материалом и техникой. А главное - предоставить возможность выбора в жизни. Запущенное, разоренное село требовало немедленной перестройки хозяйства, но еще больше - дифференциации своих человеческих сил: освобождения от разросшегося "управленческого" аппарата, от гигантской пирамиды "руководителей", от бездельников и пьяниц. Оно взывало о необходимости дать каждому из его активных работников право самому определять свое будущее и будущее своих детей.
Об этом мы начинаем писать и публично говорить только сейчас. Прежде мы молчали или говорили шепотом. Мы видели, к чему приводят единые, обязательные для всех рецепты счастья, но знали, что за сомнение в их правильности, выраженное к тому же публично, сомневающегося ждет гражданская смерть, гонения, а то и тривиальная изоляция на тот или иной ряд лет.
Поэтому мы, пишущие, пытались отыскать другой выход, которого не было и не могло быть. Все, что предлагалось, оказывалось паллиативом. Мы пытались нащупать сферы деятельности, которые способствовали бы возрождению подавленного, равнодушно глядящего округ себя человека, потерявшего интерес даже к собственной жизни. Мы говорили о развитии подсобных промыслов, об охране нашей природы и памятников истории и искусства не для того только, чтобы дать людям занятие или сохранить оставшееся, но чтобы подвигнуть человека на мысль, на действие, заставить задуматься над разрушительными силами нашей бюрократической системы всех тех, в ком еще не совсем угасла способность думать и действовать. Рассказывая о происходящем в стране, мы показывали, как народ из созидателя превратился в потребителя и разрушителя всего, что только возможно разрушить: быта, духовных и материальных ценностей, нравственности, природы, личности, общества, даже собственной истории, выхолощенной и искаженной "специалистами" до неузнаваемости.