Виссарион Белинский - Письма (1841–1848)
«Современник» – журнал без редактора, без главы. Первый год, благодаря случайному огромному запасу статей для моего альманаха, первый год сгоряча пройдет как-нибудь еще недурно; но о 2-м страшно мне и подумать. Н<екрасов> – золотой, неоцененный сотрудник для журнала; но распорядитель – сквернейший, хуже которого разве только Панаев. А между тем за всё взялся сам. Теперь он видит, что без меня шагу сделать нельзя, да что! Всё это не то. Еще когда бы он жил у меня на квартире или двери против дверей – другое дело. Я один тоже не гожусь, но с придачею его и с полною властию всё бы походил на редактора, не говоря уже о том, что толкал бы его и будил. Сколько ужасных ошибок наделано! У «Современника» теперь 1700 подписчиков. Завтра выйдет 3 №, и по всем признакам повесть Гончарова должна произвести сильное впечатление.{1004} Будь она напечатана в первых 2-х №№, вместо подлейшей во всех отношениях повести Панаева,{1005} можно клясться всеми клятвами, что уже месяц назад все 2100 экземпляров были бы разобраны и, может быть, надо было бы печатать еще 600 экземпляров, которые тоже разошлись бы, хотя и медленно, и доставили бы собою небольшую, но уже чистую прибыль.
Теперь фельетон поверен человеку порядочному, но это всё – не Вы, мой бесценный Иван Сергеевич: уж такого фельетона, какой был в 1 № «Современника», не дождаться нам раньше Вашего возврата в Питер.{1006} Раз читаю фельетон «Пчелы» и вижу, что m-r и m-me Аланы дают свой последний прощальный бенефис.{1007} Спрашиваю Н<екрасо>ва, распорядились ли они с Панаевым на этот счет, а они, мои милые, оба даже и не знали о бенефисе: Панаев и театральные афиши получает для блеску только, чтоб видели другие, но не заглядывает в них. Поверите ли, что я один, читая русские газеты, знаю все петербургские и московские новости, а они почти ничего не знают. А при каких счастливых обстоятельствах начато дело! Несмотря на все ошибки, 1700 подписчиков на первый год!
Насчет Кр<аевского> я сильно ошибся: у него не только не убавилось, но даже прибавилось число подписчиков, несмотря на успех «Современника», – мы отняли у него, может быть, сотню, другую, а у него новых набежало несколько сотен.{1008} Вот как велика в публике жадность к журналам. Было бы из чего не спать, а работать.
Чувствую, что довольно нескладно и неполно изложил я Вам дело, но утешаюсь, что Вы сами всё дополните и поймете так, как будто бы Вы были не в Берлине, а в Питере.
Поездка моя в Силезию решена. Этим я обязан Боткину. Он нашел средство и протолкал меня. Нет, никогда я не хлопотал и никогда не буду хлопотать так о себе, как он хлопотал обо мне. Сколько писем написал он по этому предмету ко мне, к Анненкову, к Герцену, к брату своему, сколько разговоров, толков имел то с тем, то с другим! Недавно получил он ответ Анненкова и прислал его мне. Анненков дает мне 400 фр. Вы знаете, что это человек, порядочно обеспеченный, но отнюдь не богач, а по себе знаете, что за границею во всякое время 400 фр., по крайней мере, не лишние деньги. Но это еще ничего, этого я всегда ожидал от Анненкова, а вот что тронуло, ущипнуло меня за самое сердце: для меня этот человек изменяет план своего путешествия, не едет в Грецию и Константинополь, а едет в Силезию! От этого, я Вам скажу, можно даже сконфузиться, и если б я не знал, не чувствовал глубоко, как сильно и много люблю я Анненкова, мне было бы досадно и неприятно такое путешествие. Отправиться я думаю на первом пароходе, значит не раньше 26 апреля (по-вашему 8 мая – чего, впрочем, едва ли можно ожидать) и 3/15 мая и не позже 17/29 мая. 3, 10 и 17 приходятся на субботы, когда отходят с пассажирами пароходы из Питера в Кронштадт. Ах, если бы и с Вами свидеться! Где Вы будете в это время? Не в Берлине ли, которого мне не миновать по пути на Швейдниц (недалеко от Бреславля)? Или не <в> Дрездене ли, откуда Вам ничего не будет стоить приехать повидаться со мною? Да одного этого достаточно для выздоровления, кроме приятной поездки, отдыха, целебного воздуха, прекрасной природы и минеральных вод.
Все наши живут, как жили, кроме бедного Кронеберга, который болел серьезно – вот уже недели две, если не больше, как он не в состоянии выходить из дому. У него что-то нехорошо в левом боку. Одним словом – он в опасном положении.
Ах, забыл было о друге моем П<а>н<ае>ве! В нем есть что-то доброе и хорошее, за что я не могу не любить его, не говоря уже о том, что я связан с ним и давним знакомством и привычкою и что он по-своему очень любит меня. Но что это за бедный, за пустой человек – жаль даже. Комаришка – дурак положительно, кроме того, что препустейший человек.{1009} А Панаев далеко не глуп всегда, а иногда и умен положительно, но вот и вся разница между им и Комаришкою: во всем остальном та же легкость характера и та же никакими инструментами не измеримая внутренняя пустота. Видя, как он иногда, положив огромную книгу на колена, пишет при говоре и смехе нескольких человек, я думал, что он пишет не торопясь, но легко, без всякого напряжения. Последняя повесть его открыла мне глаза: писание этого человека – самые трудные роды. А что за абсолютное отсутствие всякой самодеятельности ума! Н<екрасов> недавно рассказывал мне с некоторым видом удивления, как, составляя для смеси известия о литературных новостях во Франции, П<анаев> не умел от себя ни прибавить суждения, ни слова, ни переменить фразы, и если что по этой части сделал, то почти под диктовку Н<екрасо>ва. Так как <я> уверен, что он уже выписался и порядочной повести написать не в состоянии, то и смотрю на <него> скорее, как на вредного, нежели как на бесполезного сотрудника журнала.
Что бы еще сказать вам? У нас так мало нового. Моя Ольга, найдя в «Иллюстрации» картину, изображающую группу сумасшедших в разных положениях, и увидя между ними сидящего в креслах, подпершись на руку подбородком, – бросилась всем нам по очереди показывать, говоря: Тентенев. Вот и не метилась, а попала отчасти! – подумал я. Вот Вам и загвоздка. Крестник Ваш{1010} обнаруживает живость не по возрасту и обещает здорового мальчика.
Кр<аевский>, говорят, очень болен – не выходит. Причина – фистула. Зла ему не желаю, а жалеть его не могу. У нас стоит свирепая зима. Как-то недели две назад выпал денек – весною запахло, снег сделался кашею. Но затем пошли дни с морозом от 6 до 15 градусов и с ужасным ветром. Тоска, да и только! Ну, прощайте, дорогой мой. Желаю Вам всего хорошего.
Ваш В. Белинский.
Наши все Вам кланяются.
295. В. П. Боткину
СПб. 4 марта 1847
Поездка не выходит у меня из головы. Энтузиазма нет и не будет никакого: в этом отношении я сильно изменился – сам себя не узнаю. Но тем не менее всё вертится у меня около этой idêe fixe,[253] и я чувствую, что мне тяжело было бы, если б дело расстроилось. Письмо Анненкова озарило каким-то веселым и теплым колоритом мою поездку, – и я жду ее, как счастья дня. Ехать мне надо не на Любек, а на Штеттин – и короче, и железная дорога в Берлин, стало быть, экономия в деньгах, времени и здоровьи (мне тяжело ездить в каретах на лошадях). Скоро обещано в «Пчеле» объявление цен и пр.;{1011} сейчас же возьму место. Языков мне обработал великой важности дело – выхлопотал метрическое свидетельство о рождении. В этом ему много помогло то обстоятельство, что он имеет случай в Морском министерстве и мог в короткое время получить оттуда такие справки, каких мне и в 10 лет не добиться бы.{1012} Не можешь представить, как я этому рад. Дворянская грамота – для меня дело великой важности, тем более, что я не служил и не имею никакого чина. Но это не всё: без этого свидетельства (т. е. метрического) я ни рак, ни рыба, я не сын отца моего, и меня могли бы заставить избрать род жизни, т. е. приписаться в мещане; блистательная участь! А теперь я спокоен. Хлопоты еще остались, но уже далеко не столь важные.
Прочел я в 3 № «Отечественных записок» повесть Кудр<явце>ва «Сбоев» и рядком с нею помещенную Галахова «Кукольную комедию».{1013} Кажется, таланту К<удрявце>ва – вечная память. Этот человек, видно, никогда не выйдет из своей коры. Он и в Париж привез с собою свою Москву. Что за узкое созерцание, что за бедные интересы, что за ребяческие идеалы, что за исключительность типов и характеров. Ты видел Гончарова. Это человек пошлый и гаденький (между нами будь сказано). В этом отношении смешно и сравнивать его с Кудрявцевым). Но сильно ли понравится тебе его повесть, или и вовсе не понравится, – во всяком случае, ты увидишь великую разницу между Гонч<аровым> и Кудр<явцевым> в пользу первого. Эта разница состоит в том, что Г<ончаро>в – человек взрослый, совершеннолетний, а К<удрявцев> – духовно малолетний, нравственный и умственный недоросль. Это досадно и грустно. Читая его повести, чувствуешь, что они могут быть понятны и интересны только для людей, близких к автору. Вот отчего некогда я с ума сходил от повестей К<удрявце>ва: я знал и любил его, в нем и в них было много моего, т. е. такого, что было моим коньком. Того конька давно нет – и повести не те. Талант вижу в них и теперь, но чорта ли в одном таланте! Земля ценится по ее плодородности, урожаям; талант – та же земля, но которая вместо хлеба родит истину. Порождая одни мечты и фантазии, талант, даже большой, – песчаник или солончак, на котором не родится ни былинки. Две повести выходят[254] из ряда обычных повестей К<удрявце>ва: «Последний визит», в котором конец он всё-таки испортил эффектом, и «Без рассвета», в которой прекрасное намерение осталось гораздо выше исполнения.{1014} Стало быть, ничего удовлетворительного вполне и вместе дельного. Что же это? Слабость таланта? – Нет, вся беда в том, что К<удрявце>в – москвич. От головы до пяток, на всех московских отпечаток.{1015} Герцен, конечно, не Галахов, даже – не К<удрявце>в, во многих отношениях; а всё москвич. Он считает очень нужным уведомить публику печатно, что чувствует глубокую симпатию к своей жене; он употребляет в повести семинарственно-гнусное слово ячностъ (эгоизм т. е.), герой его повести говорит любимой им женщине, что человек должен довлеть самому себе!!.. Что же удивляться, что в философских статьях он пишет нус, nonsens,[255] и русскими буквами отшлепывает немецкое слово Gemütlichkeit?[256] – москвич! вот и всё!{1016} Почти все повести К<удрявце>ва и Галахова посвящены какой-нибудь барышне: без посвящения нельзя. Ах, господа, изображайте любовь и женщин, я вам не запрещаю этого на том основании, что[257] я начисто разделался с подобными интересами; но изображайте не как дети, а как взрослые люди. Вот и в повести Гонч<арова> любовь играет главную роль, да еще такая, какая субъективно всего менее может интересовать меня: а читаешь, словно ешь холодный полупудовый сахаристый арбуз в знойный день.{1017} Что за непостижимое искусство у К<удрявце>ва, не будучи нисколько субъективным, не быть ни на волос объективным, и наоборот.