Николай Гоголь - Письма 1846-1847 годов
Весь ваш Г.
На обороте: Надежде Николаевне Шереметьевой.
Т. Ф. СЕРЕДИНСКОМУ
<Зима 1846–1847 или 1847–1848 гг. Неаполь.>
Я не помню, сказал ли я вам, что молебен должен быть вместе с обедней. На всякий случай лучше вас побеспокою об этом сею запиской, прося убедительно, если для вас всё равно, начать обедню пораньше, именно в 10 часов с четвертью.
Весь ваш Н. Гоголь.
На обороте: Милостивому государю Тарасию Федоровичу Серединскому.
П. В. АННЕНКОВУ
Остенде. Августа 12 <н. ст. 1847>
Узнавши, что вы в Париже, пишу к вам. Я получил письмо от Белинского, которое меня огорчило не столько оскорбительными словами, устремленными лично на меня, сколько чувством ожесточенья вообще. Последнее сокрушительно для его здоровья. Вы теперь при нем: отводите от него всё возмущающее дух его. Убедите его прежде всего в той непреложной истине, что излишество теперь удел всех, кто только сколько-нибудь имеет сердце не бесчувственное к делам мира, какой-нибудь характер и какое-нибудь убеждение. Все переливают через край, потому что никто не спокоен. Я, более других спокойный и хладнокровный, впал в излишество более других: писавши мои письма, я был истинно убежден в той мысли, что все звания и должности могут быть освящены человеком и что чем выше место, тем оно должно быть святее; я хотел рассмотреть все места и звания в их чистом источнике, а не в том виде, в каком они являются вследствие злоупотреблений человеческих; я начал с высших должностей; я хотел напомнить человеку о всей святости его обязанностей, а выразился так, что слова мои приняли за куренье человеку. Не увлекись я духом излишества, который раздувает теперь всех, я бы выразился, может быть, так, что со мною во многом бы согласились те, которые оспаривают теперь меня во всем, хотя чувствую, что и тогда видна была бы во мне односторонность: занявшись своим собственным внутренним воспитанием, проведя долгое время за Библией, за Моисеем, Гомером — законодателями веков минувших, читая историю событий, кончившихся и отживших, наконец, наблюдая и анатомируя собственную душу в желаньи узнать глубже душу человека вообще и встретясь на этом пути с тем, который более всех нас знал душу человека, я весьма естественно стал на время чужд всему современному. Зато теперь проснулось во мне любопытство ребенка знать всё то, чего я прежде не хотел знать. Точно как бы на то была уже такая воля, [воля нами управляющего] чтобы я не прежде приступил к узнанию мирских дел, [дел мира] как узнавши получше самого себя. И мне кажется, что я теперь далее всякого другого могу уйти на пути разведыванья: ни раздраженья, ни фанатизма во мне нет, ничьей стороны держать не могу, потому что везде вижу частицу правды и много всяких преувеличиваний и лжи. Не знаю только, достанет ли на то сил физических: здоровье мое, которое началось было уже поправляться и восстановляться, потряслось от этой для меня сокрушительной истории по поводу моей книги. Многие удары так были чувствительны для всякого рода щекотливых струн, что дивлюсь сам, как я еще остался жив, и как всё это вынесло мое слабое тело. Но в сторону всё это. Недавно я прочел ваши письма о Париже. Много наблюдательности и точности, но точности дагеротипной. [дагеротипической] Не чувствуется кисть, их писавшая; сам автор — воск, не получивший формы, хотя воск первого свойства, прозрачный, чистый, именно такой, какой нужен для того, чтобы отлить из него фигуру. Словом, в письмах не видно, зачем написаны письма. В то же время прочел я письма Боткина. Я их читал с любопытством. В них всё интересно, может быть, именно оттого, что автор мысленно занялся вопросом разрешить себе самому, что такое нынешний испанский человек, и приступил к этому смиренно, не составивши себе заблаговременно никаких убеждений из журналов, не влюбившись в первый выведенный им вывод, как делают это люди с горячим темпераментом, не рассматривающие того, что выведен вывод только из двух, из трех сторон дела, а не изо всех, как случается это с Белинским, со многими людьми на Москве, со мною грешным и вообще со всеми теми, [теми людьми] в которых много гордости и убежденья, что они [они одни] стоят на высшей точке воззрения на вещи. В ваших же письмах мне показалось, как будто вы не задавали самому себе сурьезного [какого-нибудь сурьезного] вопроса. Я подумал: что если бы на место того, чтобы дагеротипировать Париж, который русскому известен более всего прочего, начали вы писать записки о русских городах, начиная с Симбирска, и так же любопытно стали бы осматривать всякого встречного человека, как осматриваете вы на мануфактурных и всяких выставках всякую вещицу? Если при этом описании зададите себе внутреннюю [В подлиннике: внутренную] задачу разрешить самому себе, что такое нынешний русский человек во всех сословиях, на всех местах, начиная от высших до низших, и, держа внутри себя этот вопрос, будете глядеть на всякое событие и случай, как бы они ничтожны ни были, как на явленье психологическое, ваши записки вышли бы непременно интересны. Тем более, что у вас, как мне кажется, нет пристрастия и сильной уверенности в истине своих выводов и заключений. Я очень помню одно ваше письмо, которое вы писали мне из Симбирска в ответ на кое-какие упреки с моей стороны. Оно меня тронуло этим отсутствием гордой самоуверенности в себе; я вам [ему] искренно позавидовал. Но заговорился [Но я с вами заговорился] … Вы бы сделали хорошо, если бы заглянули в Остенде. Это так близко от Парижа. По железной дороге день езды. Мы бы вспомнили старину. Скажу вам, что мне теперь сильней, чем когда-либо, хочется видеть всех, с кем я давно знаком. Люди, с которыми я повстречался в юности моей, становятся мне теперь с каждым годом как бы родственней и ближе — оттого ли, что способность воспоминания, которая была всегда во мне живая, при повороте дней моих к старости стала еще живей или оттого, что в самом деле любовь к человеку во мне увеличилась. Как бы то ни было, но я благодарю бога за это чувство. Оно так умиряет, так успокоивает душу даже и среди помышлений о судьбах человечества, общества и всего мира. Но прощайте. Если увидите Боткина, поклонитесь ему. На адресе письма сверх Остенде можете вставить: Rue de Capucins, 16. — Белинскому ответ я написал, адресуя в poste restante.
Ваш Н. Г.
На обороте: A monsieur
monsieur Annenkoff. Павлу Васильевичу Анненкову.
Paris. Poste restante.
Л. К. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ
Остенде. 1847. Августа 14 <н. ст.>
Письмо Луизы Карловны было расцеловано за неимением налицо ее ручки. Я, точно, чуть было не уехал в Лондон с Хомяковым и жалею, что этого не сделал, потому что к вашему приезду в Остенде успел бы возвратиться всячески. Но я так боялся, что в отсутствие мое может быть от вас получено письмо, в котором вы как-нибудь перемените план свой, и, не будучи в возможности сообразиться с ним, я могу потерять с вами несколько дней свидания, что это навело беспокойство на дух мой, и я думаю, что я не в силах был бы спокойно рассматривать Лондон, как ни велико было мое желание осмотреть многое мне нужное. Я и теперь не могу себя приучить к той мысли, что вы так близко от меня и я вас не вижу. Уведомьте меня сей же час, если вы раздумаете ехать в Остенде: я его сей же час брошу и приеду к вам. Мне бы хотелось перед моим большим, предстоящим мне путешествием на вас наглядеться вдоволь. Квартира будет вам отыскана, как только вы напишете утвердительное письмо и означите в нем день вашего приезда. Здесь из ваших знакомых покуда Муханов и Глебов-Стрешнев, очень добрый человек, который отчасти вам и родственник. Есть еще несколько русских, но самое главное то, что в Остенде можно почти никого не видать, если — захотите. Несмотря, на маленькое место, занимаемое городом, люди никак не встречаются и не сталкиваются, именно потому, что по причине морского ветра всяк отворачивает свое лицо в сторону и прижмуривает глаза. На это письмецо напишите хоть две строчки — или вы, или Анна Миха<й>ловна, или Миха<и>л Миха<й>лович, а я покуда обнимаю вас всех мысленно, как наиближайших моему сердцу и душе. Христос с вами! Спешу отнести скорей это писанье на почту.
Ваш Н. Г.
На обороте: Son excellence madame la c-sse Wielhorsky.
Wiesbaden.
А. П. ТОЛСТОМУ
Остенд<е>. Август 14 <н. ст. 1847>
Уведомьте меня хотя двумя строчками, получили ли мое письмо от 2 августа, в котором я извещал вас о Вьельгорских и о том, что они едут в Остенде? Уведомьте меня также о том, в какой степени вы довольны дантистами, и владеете ли вы хорошо теми зубами, которые вставлены, и как много вы их себе вставили? Наконец, словечка два о вашем маршруте. На днях, я получил письмо от Матвея Александровича — ответ на мое (итак, вы можете копию, находящуюся у вас, изорвать). В письме этом многое пришлось [пришлось мне] очень кстати моему душевному состоянию. Я уверен, что если бы я умел изъяснить ему и прочее, что он покуда принял в другом смысле, он бы мне и там сказал много нужного. Письмо это имело отрадно-успокоительное на меня действие: душа ангельская слышна в его строках. Я верю, что он обо мне молится, как брат молится о брате, и не знаю, как благодарить за это бога. За эти молитвы я обязан также вам, как и за многое другое. Но прощайте. Мысль, что проведу с вами ползимы в Неаполе и наговоримся обо всем, очень радостна, а покуда на это письмо хоть две строчки! [Далее начато: Не откладывая]